Андрей Антипин – Житейная история. Колымеевы (страница 17)
– Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! – билось не то в груди у старухи, не то старик мелко сеял молоточком…
Вечером того дня, когда прошёл слух о рыбном буме и в степь хлынул третий, людской, вал, Чебун приволок жирных карасей. Запрокидывая на затылок тяжёлый капюшон, с укоризной посмотрел, как Палыч совал шилом в банку из-под солёной рыбы, соображая ситечко для протруски табака.
– Рыбы – во! – Садясь на ступеньку, Чебун шаркнул пальцем по крепкой шее. – С Борькой несколько кулей наловили… Ты не ходил, Володька?
– Не-е…
В тарелке с отбитой эмалировкой подпрыгивали ещё живые караси, хватали сухую пустоту круглыми бледными ртами.
– Не ходил, говоришь… Банками вот какими-то, как… не знаю… Хэ! – Чебун взял в руки продырявленную банку, повертел. – Совсем ты какой-то стал, Володька, как я ни посмотрю! Такая, можно сказать, удача…
Вышла старуха; Чебун оживился.
– Вот, Гутя, хочу твоего молодого на рыбалку забрать! Мы с Борькой порядком хапнули рыбёшки, сёдни они с Женькой поехали в Черемхово, сдадут в детсадик…
– Позови, конечно! – не очень-то веря в годность Колымеева для таких дел, согласилась старуха. – А то он скоро чокнется: целый день – тук-тук! тук-тук! Всю бошку мне истукал за эти дни!
– И я говорю! Рыбы та-ам! Эх, если б не мои годочки!
– Куда тебе столько-то?! Добыл на жарёху – и ладно…
– Зайду утречком! – закрывая за собой ворота, крикнул Чебун. – Отоприте, а то мне корячиться…
Две сгорбленные фигуры, оступаясь, крались в сумраке. Сырость связками склизких змей лезла за шиворот и в широкие рукава брезентух. Кипела у затороченной коряги речонка, натягивала луки ольхи. Натыкались на полоски воды – но это была ещё не река, а её отголоски. Пересекали одну такую лужу, когда чёрный гребень взбурлил под сапогами. Брызнули фонариком: крупный сом. Чебун бросил мешок и жадно засопел, ловя сома задрожавшими руками, но только намочил фонарик, который тут же и потух. Сотворилось совсем темно. Проухала сиплым горлом сова, просекли воздух утки. Железной песнью колёс аукнулся вдалеке не покорённый степью поезд… Сом ушёл на хвосте, тяжёлой корягой хлюпнулся в воду. Шли дальше, батожком ощупывая впереди. Речной рокот удалялся и словно проваливался в яму, и тогда делали передышки, чтоб очистить с обуток вязкие комья…
За изгибом реки газанул мопед, и Чебун надсадно высморкался, зажав нос одной рукой, а другой опершись на толстую палку.
– Обступает, сволота! – Чебун повернул в другую сторону.
Вскоре из-за горы, угадываемой по ломаным линиям в воздухе, засветилось тонко и оловянно. В тяжёлом дождевике Палыч семенил что было сил.
– Не спи, Володька! – подбадривал Чебун, правя до богатого, ещё не исчерпанного рыбачьей ордой улова.
Ноги в белых от старости кирзачах Чебун ставил крепко. Скользя по глине, Палыч сетовал, что по примеру Чебуна не взял в руки хотя бы черен от метлы и не надел лёгенькую штормовку, а теперь путается в одёже не по росту. Впрочем, с вечера было сухо. Дождь просвистел под утро и, лязгнув в стекло, сорвался чёрною птицей, роняя мокрые перья. На зяблом ветру обыгали крыши и последние капли оборвались с бельевых проволок. Старуха, собирая его в дорогу, как на войну, сунула брезентуху, а то бы Палыч и горя не знал…
– Либо папироску засмолить? – извлёк завёрнутое в целлофан курево.
Чебун попрекнул:
– Сам стоит – соплёй перебить можно, а туда же! Чё это, конфеты, что ли, грызёшь, папироски-то свои?! Мне хоть тыщу рублей кинь – ни за что не возьму в рот эту пакость!
Курно вздымились протравленные ливнями почвы, вперемешку с облаками упали в речонку обрывки тумана, а старики вышли к высокому забору стадиона. На столбах беззубо раззявились и застыли в сдерживаемом сурхарбанском выдохе чёрные зевы репродукторов. Одиноко глядели пустые трибуны, и только вороны на скамейках жались друг к другу мокрыми, точно мазутом обтекающими телами и воинственно раскрывали загнутые книзу клювы, созерцая ранних путников. Когда, чертыхаясь оттого, что ноги расползались на подточенной ручейком тропинке, шедшие поравнялись с трибуной, со свистом крыл и сухим карканьем сорвались с даровых сидищ и загреблись далеко в небо одетые в траур птицы, чёрным кольцом замкнулись в вышине.
– У, сучья порода! – палкой взмахнул в неудержимой досаде Чебун, а Палыч с тоской следил за взволнованным, прочь от людей устремлённым полётом…
Один за другим попятились многие повороты, давно рассинилось, и легли крупными и малыми пятаками отмели, но чумовой рыбы Колымеев так и не увидел.
– Наверное, врут…
– Чего?
– Мол, врут люди, что рыбы много…
– Должно остаться, Володька, если эти ханыги не вычерпали!
Из установленной на ольховых жёрдочках палатки вылез нестарый бурят и остывшим голосом попросил закурить. От зноби слепо тыкался сигаретой в расставленные ладоши Палыча, который прикинул, что человек напротив, скорее всего, из соседних сёл, приехал на рыбалку и заночевал на берегу. Глаза его были разъедены костровым дымом; засалилась у карманов телогрейка, из которой местами – там, куда попал искрами костёр, – торчали куски ваты; поперёк обвязал туловище ремешок с ножом на левом боку; на голове – сбитая на затылок кроличья шапка, ноги в закатанных броднях. Из бродней выбились портянки, ибо наматывались, как видно, в спешке, когда бурят заслышал за палаткой голоса. Одну за другой затушив шумным дыханием несколько спичек, он в досаде сплюнул.
– На-ка, подкури сам – не могу…
– С похмелья, что ли? Ну и здоровы же вы пить! Ишь куда убёг! Шаман, ёлки… От бабы, что ли? Будем теперь знать, куда от них бегать, где скрываться!
Жадно затягиваясь, бурят замахал на Чебуна рукой.
– Да рассказывай! – хмыкнул Чебун, через голову перевалив мешок с сетями с одного плеча на другое. – Рассказывать он будет! Ты не закулейский?
– С Хорёт я буду, мужики.
– Рыбы, наверно, натарил со всех делянок, а?! Мешков десять?!
Чебун был недоволен заминкой, поглядывал на небо, вычисляя время.
– Сколь щас? Часов семь?
– Семь и пятнадцать минут… – посмотрел на часы бурят и сплюнул окурок в воду. – Мальчонку не видели нигде? Мальчонка же у меня утонул! Пошёл на рыбалку – и вот…
Колымеев задрожал, как в быстрой воде белая от старости ольха.
– Не-е, не встречали! Так-то бы мы тебе сказали, конечно…
– Может, выпустили из вида?
– Я бы заметил, – серьёзно сказал Чебун. – Я всё время на реку смотрел. Да где его теперь найдёшь? Смотри, вертит как!
Он кинул ветку в пенную шапку воды, ветка, теряясь в напоре струи, понеслась по течению.
– А горе – да…
Бурят сразу сдался, забормотал еле-еле:
– Возле моста получилось, приехал на велосипеде рыбачить… Мы с братьями сразу разделились: один пониже моста стал искать, другой – где коровий брод, а я уж здесь всё облазил. Третий день живу в палатке, продрог, как собака. Ниже, на повороте, трёхстенку капроновую натянул. Стерегу, может, поднимет со дна…
Он сгрёб на лице вышарканную шапчонку и так, не разбирая дороги, полез в гору.
– У тебя ещё-то дети есть?
– Е-есть, – сдавленным горлом всхрипнул бурят. – Доча в Иркутске на экономистку учится, сын одиннадцатый класс нынче кончает…
– Ну вот! – оживился Чебун. – Видишь, полная обойма у тебя…
– Конечно, тянись для них! – поддакнул Колымеев, но жалость его была особая, одному ему ведомая. – Ребёнок – это жалко, конечно…
Большие, с консервную банку, пенопластовые поплавки чутко мырили в хлёсткой воде за поворотом, готовые затонуть, если в закоряженной глубине в сеть ткнётся нерадостная добыча. И снова воронье, словно тоже ожидая, когда поплавки захлебнутся и пойдут на глубину, с кустов наблюдало за несомой течением пеной…
Чебун молчал, косясь на Колымеева. У брода из него полезло:
– Жалко ему! Да ты знаешь, что такое хоронить детей?! – Чебун передразнил ответно замершего старика: – «Мы тебя, парень, понима-а-ем!» На хрен ты вылез со своим языком?!
– Чего разошёлся-то? – обомлел Колымеев. – Неужто я мужика понять не могу? Ты уж совсем меня… за малахольного держишь!
Чебун громко заскрежетал зубами, давя в себе голос.
– Откуда ты знаешь об этом? Кто… кто?! Это понять может, когда… – Он махнул в воздухе посохом и с силой стукнул им в землю. – Ты мне лучше, Володька, не заикайся! Я на дух этого вынести не могу…
Выругавшись у брода, остатнюю дорогу шли молча. Заломали не менее двух вёрст, и цифра эта напугала и вместе удивила Колымеева: он уже не помнил, когда пёхом одолевал столько. Вокруг провалищем лежала степь, на отшибе мелькая берёзовыми подмышками перелесков, бугрясь шишаками каменисто-глиняных взгорий. Заглядевшись на один из таких холмов, старик вздрогнул: дальний бетонный столб высоковольтной линии сравнялся с холмом, а там вознёсся над ним, как могильный крест. Страх был недолгим, речка и старики с ней повернули вправо – столбы стали к ним поперёк, а не вдоль линии, и видения исчезли. Степная ширь звала за горизонт, сначала за один, потом за другой холм, а за третьим восставал четвёртый, тоже манил узнать, что там, впереди, есть ли ещё холмы или один нищенский, ветровой, полынью пропахший простор. Непостижимое, вековечное восставало над степью, роились над курганами плачущие птицы, и в одиноком, серебряными стрелами дождя обстрелянном кусту таился века назад замерший на лошади черноликий монгол. За ярком, сбежавшим в отлогий бережок, речушка растеклась мелкими плёсами в рукавах узких перемычек. Пришлая рыба ушла из речонки, и только в плёсах, потерявших связь с основным водотоком, кое-где булькали карась и елец – сомы и карп «уходили» по траве, перепрыгивая перешейки. Здесь наметили первую тоню.