18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андре Моруа – Мемуары (страница 27)

18

— А что, по вашему мнению, господин Стрейчи, самое важное на свете? — неожиданно спрашивал Поль Дежарден.

Наступало продолжительное молчание. Затем из застывшей бороды Стрейчи раздавался слабенький фальцет.

— Страсть, — говорил он с вальяжной небрежностью.

И члены нашего торжественного сборища, в одно мгновенье ставшего раскованным, громко смеялись. В четыре часа колокол звал к чаепитию. Как и обед, оно проходило в трапезной. После ужина собирались в гостиной для изощренных ученых игр.

Например, в портреты-ассоциации:

— Если бы это была картина, то какая?

— «Венера» Рафаэля, подправленная Ренуаром, — серьезно отвечал Роджер Фрай[103].

Или в портреты-оценки:

— Ум?

(Речь шла о Бенжамене Констане.)

— Девятнадцать, — отвечал Жид.

— Любезный друг, — с волнением перебивал его Шарль Дю Бос, — если разрешите, я бы скорее сказал: восемнадцать и три четверти…

— Чувствительность?

— Ноль, — говорил Жид.

— Ну что вы, любезный друг, — в отчаянье возражал Шарли, — по меньшей мере средняя, скажем, двенадцать или двенадцать с половиной…

Я был счастлив очутиться в этом новом для меня мире. Воспитанный среди философов и поэтов в лицее, затем неожиданно оказавшийся на фабрике и лишенный любимых занятий, я нашел в Понтиньи то, что было близко мне по духу. В Эльбёфе мое увлечение литературой было ни к чему и только создавало мне репутацию чудака. В Понтиньи же начитанность нашла применение. Меня пригласили как автора забавного, но несерьезного «Полковника Брэмбла», а встретили знатока Бальзака (что связывало меня с Жидом) и Толстого (что роднило меня с Роже Мартен дю Гаром). Шарль Дю Бос, слегка шокированный легковесным, по его мнению, тоном моей первой книги, а также тем, что я был учеником Алена (он не принадлежал к его поклонникам), отнесся ко мне поначалу с опаской, но наша общая знакомая Анна Дежарден, заметив мое восхищение Шарли, привела его, оттаявшего и расчувствовавшегося, ко мне перед завершением нашей декады. С этого года у меня завязались в Понтиньи бесценные дружеские отношения. Перед отъездом Андре Жид спросил у меня:

— А что вы сейчас пишете?

— Жизнеописание Шелли.

— Почему бы вам не приехать ко мне за город и не показать свою рукопись? Это недалеко от вас.

— Но книга еще не окончена.

— Вот и отлично… Я люблю только незаконченное… Из него еще можно что-то вылепить.

Я согласился. И хотя обещал Жанине приехать за ней в Трувиль, чтобы вместе поехать на несколько дней в отель «Нормандия» в Довиле, удалился на три дня к Жиду, который жил по ту сторону широкого устья реки между Гавром и Феканом. Знал я его еще мало и полагал, что попаду в интерьер 900-х годов в стиле «Болот». Очутился же в длинном, белом, очень тихом доме, владении крупных французских буржуа.

После ужина Жид попросил меня почитать ему вслух мою рукопись. «Это опасное, — сказал он, — но кардинальное испытание для литературного текста».

Сильно взволнованный, я читал очень плохо, но он допоздна слушал меня с напряженным вниманием. Время от времени он делал записи. Когда я кончил, он сказал, что книга написана неплохо, крепко сбита, но ему хотелось бы увидеть более глубокий анализ поэзии и других произведений Шелли. Я ответил, что сюжет книги иной. Затем он сделал ряд частных замечаний, и все попадали в точку, по поводу неудачных выражений, излишних красот стиля. Он посоветовал мне пожертвовать несколькими выигрышными местами, выбивавшимися из общего стиля и мешавшими развитию действия. Вкус у Жида был отменный, и его урок пошел мне на пользу. От этих бесед у меня сохранилось светлое и благодарное воспоминание.

Встречи в Понтиньи повторялись ежегодно, и дружеские отношения, которые там завязались, оказали на меня глубокое влияние. Разумеется, общество это было не без погрешностей. Оно, бывало, склонялось к манерности, поощряло разобщение на группки, поддерживало педантов и схоластов. Но достоинства намного превосходили недостатки, а маленькие группки возглавлялись светилами.

2. Дважды утраченная Эвридика

Все четыре года войны я провел с англичанами. К сожалению, после победы наши связи оборвались. В двадцатом, а затем и двадцать первом году мои товарищи по штабу генерала Ассера приглашали меня на памятные обеды. Некоторых из них я позвал в Париж. Генерал Бинг, с которым я повстречался в Лондоне, сказал мне: «Вы хорошо узнали английскую армию, но совсем не знаете Англию. Я вас с ней познакомлю. Пожалуйте отобедать со мной в „Атенеуме“».

И он устроил оригинальный обед, на который пригласил двенадцать англичан — представителей двенадцати профессий из различных кругов общества. Припоминаю, что там были адмирал, министр (он оказался сэром Остином Чемберленом), спортивного вида епископ, художник, юморист (Оуэн Симен[104] из «Панча»), промышленник, коммерсант, сельский дворянин-землевладелец. После каждого блюда я должен был менять место, чтобы к концу обеда, поговорив со всеми, узнать Англию. За шампанским лорд Бинг произнес короткую речь и, обращаясь ко мне, сказал: «Здесь мы все Брэмблы…»

Так оно и было.

Армия была для меня не единственным связующим звеном с Англией. Когда вышла моя первая книга, романист Морис Бэринг, который служил во Франции в британской авиации, прислал мне забавное письмо. Оно положило начало нашей дружбе. Когда я приезжал в Лондон, Бэринг всегда устраивал скромный обед в своем живописном обиталище в Линкольн-Инн. У него я познакомился с Дафф-Купером и его будущей женой леди Дианой Мэннерс, с Хэрольдом Николсоном, Десмондом Мак-Карти, леди Ловет и леди Уилсон. Бэринг, обращенный в католицизм, отличался пылкой и искренней верой. Как все праведники, он был человеком добрым и жизнерадостным. Письма, что он мне писал (до последней войны их набралось несколько), имели диковинный вид: строки, напечатанные на черной или красной ленте, стихи, отделенные от текста сплошной отбивкой из букв «W» или «X», написано все на французском и английском вперемешку, а перед подписью стояло что-нибудь вроде «С предружественнейшим приветом» или «Ваш воистину» (буквально переведенное «Yours truly»). Все это было странновато, смешно, мило и умно; здесь и там глубокая мысль неожиданно освещала бездну чувств. Таким был Морис.

Так называла его вся Англия. Его очень любили, и он этого заслуживал. Он отличался скромностью и неизменным великодушием. Когда я его представил аббату Мюнье, Мориса тронуло, как аббат восхищался Гёте. У него хранилось первое издание «Вертера». По возвращении Мориса в Англию книга отправилась на улицу Мешен, где проживал каноник. У Бэринга была коллекция живописи Кармонтеля[105]. Один из его французских друзей заметил:

— Вот что обогатило бы музей Карнавале.

— Вы полагаете? — сказал Бэринг. — Я их туда отправлю.

На следующий день он так и поступил. Когда библиотека губернатора Кипра Роналда Сторса была сожжена во время мятежа, Бэринг послал ему телеграмму: «Библиотека в пути». Узнав о катастрофе, он отдал все свои книги.

Морис был склонен к фантастическим выходкам, способным ошеломить даже француза. Долгое время в отеле в Брайтоне он каждый год давал ужин друзьям в честь своего дня рождения, который приходился на разгар зимы, а после ужина в полном парадном костюме бросался в море. Я видел собственными глазами, как во время обеда у себя дома он встал из-за стола, чиркнул спичкой и поджег гардины: беседа показалась ему вялой.

Однажды, в бытность студентом Кембриджа, он пересекал двор Тринити-колледжа и незнакомый студент-индус хлопнул его по плечу. Морис Бэринг обернулся.

— Ах, извините, — залепетал студент, — я полагал, что вы мистер Годвери.

— Я и есть мистер Годвери, — спокойно ответил Морис.

Меня забавляла эксцентричность Мориса, но я больше ценил серьезные стороны его дарования и советовал ему писать возвышенные, целомудренные романы, для которых он, казалось, был создан. В «Daphne Adeane» он осуществил мои пожелания, и я представил книгу французскому читателю, написав предисловие.

Меня принимали и в других лондонских домах. Леди Оксфорд и миссис Роналд Гревил познакомили меня с политическими деятелями, леди Колфакс — с литераторами. У нее я впервые встретился с Редьярдом Киплингом, которым так восхищался. И он не разочаровал меня. Киплинг говорил как Киплинг. Киплинг был персонажем Киплинга. Он первым предостерег меня против благодушного пацифизма, который грозил разоружить Англию. «Не забывайте, — сказал он мне, — что в конце концов страны становятся похожими на собственные тени».

Эти слова показались мне загадочными, но ход истории сделал их провидческими. Позже, в 1928 году, он пригласил меня к себе в Беруош, где у него был старинный дом и великолепный сад. Там разворачивалось действие книги, написанной для его единственного сына, который погиб в той самой битве под Лоосом, где я получил боевое крещение. Эта смерть поразила Киплинга в самое сердце, творческие силы иссякли, и он бросил перо. Я видел его недовольным своей страной, беспокоящимся за мою Францию и пророчащим несчастья. Но сама возможность видеть воочию того, кого я долгое время почитал сверхчеловеком, приводила меня в трепет.

Самым английским из моих пристанищ была усадьба Эйвбери, великолепный елизаветинский замок с островерхими крышами, окруженный доисторическими дольменами и тысячелетними тисами. В замке был классический декор: кровати с балдахинами, высокий камин, где трещат сухие дрова, столы, уставленные голубоватыми уотерфордскими бокалами, богатые библиотеки. За время пребывания у полковника Дженнера, владельца этого дома в Уилтшире, я познакомился с Англией графств, традиционной, консервативной и при этом либеральной. Там я увидел жизнь сельских дворян, которые вместе с лондонскими купцами долгое время составляли остов всей нации и еще продолжали играть немаловажную роль в армии, на флоте и в Foreign Office[106]. У них хватало недостатков: упрямства, гордости, узости взглядов, — но они обладали и бесценными добродетелями: храбростью и целеустремленностью.