Андре Моруа – Мемуары (страница 28)
Учитывая все, я находил, что они приносят пользу своей стране и, главное, всегда готовы ей служить. Полковник Дженнер первый руководил моими чтениями по истории Англии. Он отменно знал ее и пересказывал, как старый тори, пристрастно и саркастически. Он пояснил мне, почему парламентские институты, столь оспариваемые во Франции, в Англии принимались всеми как должное. Мне показалось важным и полезным для нас изложить эти принципиальные различия, и я замыслил написать когда-нибудь «Историю Англии». Этот замысел я смог осуществить только много лет спустя, да и то под давлением энергичного издателя.
В 1923 году я закончил наконец жизнеописание Шелли, дав ему заглавие «Ариэль». Шарль Дю Бос, который прочитал мою рукопись с тайным сожалением, ибо Шелли был одной из его тем и он собирался о нем написать книгу, совсем не похожую на мою, посоветовал предварить ее предисловием, где объяснить критикам свое намерение. Я последовал его совету и, думаю, напрасно, ибо с этим кратким предисловием в литературоведческий обиход вошло, совершенно независимо от моей воли, бессмысленное и рискованное выражение «романизированная биография». Сам я никогда этим термином не пользовался. Более того, утверждал, что биограф не имеет права сочинять, когда речь идет о фактах или высказываниях, но может располагать подлинные события как в художественном произведении и открывать перед читателем целый мир, увиденный глазами одного героя, — именно в этом заключена суть романа. Но мало кто умеет читать, вчитываясь, особенно в предисловия, и успех «Ариэля», неожиданный и для меня, и для издателя, способствовал появлению на книжном рынке серий часто никуда не годных «романов-биографий» или «любовных романов-биографий». Из-за этого потока написанных второпях и крайне посредственных биографий рикошетом досталось от критиков и мне. Когда же я вновь вернулся к этому жанру, то стал внимательно прислушиваться к мнению специалистов, скрупулезных, дотошных, порой желчных. К моему облегчению, самый известный английский критик сэр Эдмунд Госс весьма лестно отозвался об «Ариэле», и недовольные присмирели. Правда, мой учитель Ален в восхищение не пришел.
— Почему бы вам не писать романы? Вы будете себя чувствовать куда привольнее… Мне гораздо больше понравился «Ни ангел, ни зверь», не говоря уже о «Брэмбле».
Он жил теперь на улице Ренн. Время от времени я заходил за ним в лицей Генриха IV, где он преподавал, и приводил к себе. Война сильно его изменила. Освобожденный от воинской службы, в 1914 году он настоял на том, чтобы его взяли рядовым в артиллерию. Соприкосновение с армией позволило ему написать суровую книгу «Марс, или Приговор войне». Для него, столь ценящего свою независимость, главным бедствием войны была не смерть, не опасность, а упразднение гражданских свобод и права на любую критику. Ведь любой спор в армии решается в зависимости от того, сколько галунов и звезд у спорящих. Можно представить, как от этого страдал наш Сократ-артиллерист. И суждения его о войне резки и безжалостны. Из-за ревматизма, который он подхватил в грязи окопов, он стал приволакивать ногу. Но при этом научился лучше понимать Гомера и Тацита. Этим человеком я восхищался больше всех на свете. О «Брэмбле» он отзывался с похвалой:
— Вы не говорите там всю правду, но и не лжете. Это уже много. А ваш полковник мощен, ужасен. Он останется в литературе.
После «Ариэля» он написал мне: «Узнаю вашу тонкую натуру. Постарайтесь меньше страдать».
Жанина прочитала «Ариэля» с вниманием, удивлением и волнением. До той поры она не придавала большого значения моему сочинительству. «Брэмбл» вышел в то время, когда она была тяжело больна. Неудача «Ни ангела, ни зверя» внушила ей скепсис. Она обладала литературным вкусом, читала Шекспира, Суинберна и переписывала в тетради понравившиеся стихи. Но она выходила замуж за состоятельного фабриканта, любила жизнь в достатке, на широкую ногу, у нее было уже трое детей: дочь Мишель и два сына, Жеральд и Оливье, — и она совсем не хотела, чтобы я бросил процветающее дело ради сомнительных затей.
— Вместо того чтобы по вечерам марать бумагу, — ворчала рыжая английская nurse[107], — лучше бы месье выводил мадам в свет, а днем занимался бы делами.
Жанина передала мне эту фразу, вроде бы потешаясь над простоватой англичанкой, но сама была недалека от ее взглядов. После «Ариэля» она стала относиться к моей работе более уважительно и терпимо.
— Я и не предполагала, что ты способен написать такую книгу… Там ты рассуждаешь о женщинах куда лучше, чем когда говоришь со мной.
— Возможно, я затем и написал эту книгу, чтобы высказать тебе то, о чем не решаюсь говорить…
Она читала рукопись и дважды перечитала книгу. Искала намеков, объяснений, выписывала отрывки. Я понял, почему ее удивило, что я явно осуждал Шелли именно за то, чем страдал сам: за непоколебимую серьезность, пристрастие к общению с учеными мужами, которые казались ей скучными, за неосознанный эгоизм творца. «Почему же, — казалось, вопрошала она, — раз он все понял, то ничего не меняет в нашей жизни?»
Я привел в дом моих новых друзей из Понтиньи. Знакомство оказалось не из удачных. Она называла их занудами и книжными червями. Они же нашли ее прекрасной, как мечту поэта, но при этом легкомысленной, насмешливой, слишком много внимания уделяющей туалетам. Они приняли за душевную черствость застенчивость перед людьми, совершенно не похожими на нее. Впрочем, Шарли Дю Бос с его чувством трагического, разглядел в ней под горностаями и бриллиантами «существо, отмеченное роком».
По моей просьбе Жанина разрешила устраивать в нашей гостиной в Нёйи, что выходила в прекрасный сад, лекции, которые пожелал читать Шарли. Каждую среду на улице Боргезе собирались тридцать — сорок человек, которым Дю Бос с величайшим воодушевлением рассказывал о Китсе, Уодсворте или Кэтрин Мэнсфилд. Шарли отличался высокой культурой, и многие его лекции были превосходными. С юношеских лет он читал целыми днями, подчеркивая одним из остро отточенных карандашей, которыми всегда были набиты его карманы, целые страницы и запоминая их наизусть.
Глубокие познания в музыке и изобразительных искусствах помогали ему улавливать неожиданные аналогии между Моцартом и Китсом, китайской вазой и стихотворением Малларме. Но медленный темп речи, патетичность, обилие длинных цитат отталкивали не слишком серьезных слушателей, и мы с трудом собирали каждую неделю самых упорных.
Шарли и Зезетта приехали к нам в Ла-Соссе летом 1929 года. Дю Бос оказывал на меня глубокое и благотворное влияние. Он был настоящим духовным наставником, одно его присутствие возвышало тех, кто имел счастье дружить с ним. Он пребывал в самых высоких сферах духа, где воздух несколько разрежен, зато сияет чистый свет. Он рекомендовал мне углублять и упорядочивать мои чувства. Этого не требовалось другим, и прежде всего ему самому, склонным скорее к излишней методичности. Я же по природе своей тяготел к ясности, быстроте, упрощенности. Шарли заставил меня, глядя на него, пройти школу глубокомыслия, неторопливости, сложности. И это пошло мне на пользу.
Но мою семейную жизнь этот драгоценный опыт не упрочил. Утомленная моими слишком серьезными друзьями, Жанина упрекала меня в том, что я заражаюсь их причудами.
«Ах, до чего же с тобой стало трудно жить!» — говорила она мне.
С некоторых пор у меня в Париже появились подруги, у которых мне случалось проводить вечера без нее. Со своей стороны, Жанина часто появлялась в обществе своего брата, ставшего известным модельером, в кругах, мне совершенно чуждых. С отчаянием мы убеждались, что надлом, появившийся в наших отношениях после четырех лет разлуки, продолжал углубляться. Как человек, увязший ногами в илистом дне, отчаянно дергается и при этом погружается в тину все глубже, так и наши попытки угодить друг другу, наши маленькие жертвы оставались обычно незамеченными, непонятыми, неоцененными, и мы все яснее понимали грозящую опасность. И все же у Жанины и у меня было столько счастливых воспоминаний, так сильно и свято было первоначальное чувство, что мы не могли смириться с духовным разрывом.
Летом 1923 года Жанина снова стала религиозной, она вела долгие беседы с аббатом Лемуаном, священником из Ла-Соссе. То был сельский кюре, молодой, стройный, строгих правил; он мужественно переносил бедность, почти невероятную в этом краю богатых фермеров. Я восхищался его бескорыстием и верой, и он относился ко мне дружелюбно. Быть может, следуя его советам, Жанина попыталась восстановить атмосферу первых месяцев нашего двенадцатилетнего супружества.
Было приятно посмотреть на троих детей в большом саду. Мишель, гордясь своим новым велосипедом, каталась вокруг клумб. Мальчики, которых мать звала Топи и Little Man[108], возились с цветами, кроликами и курами. Жанина нежно любила всех троих и проводила большую часть времени с ними, но ее преследовали мысли о смерти. Несмотря на свою молодость, она только об этом и говорила. Однажды вечером в Ла-Соссе она зажгла в библиотеке большой костер и спалила множество наших писем, чем сильно меня огорчила.
— Зачем ты это сделала, Жанина?
— Сама не знаю… Я не хочу ничего оставлять после себя…