Андре Моруа – Мемуары (страница 25)
— Я наблюдал не один такой случай, когда пациент ни на что не жаловался, а на следующий день умирал.
Зловещее предсказание представилось мне тогда весьма желательным решением всех проблем. Но врач ошибся. Я остался в живых и после длительного лечения в начале 1919-го был демобилизован. Мне было тридцать три года. За несколько месяцев я поседел.
Это была не единственная перемена в моей жизни. В 1914-м, покидая Эльбёф, я был провинциальным фабрикантом; мой маленький город, мой маленький мир, моя маленькая семья казались мне центром вселенной. Я и мои близкие составляли часть прочной устойчивой системы, у которой были свои незыблемые законы, позволявшие предвидеть события и строить планы. Война продемонстрировала, что насилие может разрушить за несколько дней целую империю, как землетрясение в считанные минуты превращает в руины самые высокие здания большого города, а под обломками государства могут быть погребены и огромные богатства, и весьма благополучные домашние очаги. Разумеется, я принял решение возвратиться в Эльбёф и снова тянуть лямку, но прежнего пыла и веры во мне не было. Я потерял их. Слишком велик и разнообразен оказался мир, чтобы я мог и дальше полагаться на стабильность механизма, которым должен управлять. Не признаваясь открыто самому себе, я в глубине души вынашивал замысел, четыре года тому назад немыслимый: покинуть фабрику, родной город, насиженное место и попытаться заново строить жизнь на оставленном войной пепелище.
Часть вторая
Время трудов
1. Возвращение
Из эльбёфской красильни струилась ручьями синяя, зеленая, желтая вода. Воздух дрожал от однообразного гула ткацких станков. В узком дворе фабрики грузовики со штуками сукна, бочки с нефтью, ящики проволоки — все напоминало о прошлом. Мне снова бил в нос крепкий запах влажного пара и немытой шерсти. Но возле решетки перед входом появилась вторая доска из черного мрамора: позолоченными буквами на ней был выгравирован длинный список предпринимателей и рабочих, павших за Францию. Список открывался двумя именами:
КАПИТАН ПЬЕР ЭРЗОГ,
Кавалер ордена Почетного Легиона
и Креста за боевые заслуги.
ЛЕЙТЕНАНТ АНДРЕ ФРЕНКЕЛЬ,
Кавалер ордена Почетного Легиона
и Креста за боевые заслуги.
Молодые командиры в последний раз вели за собой незримую роту погибших воинов.
Каждое утро, придя на фабрику, я останавливался в раздумье перед этой доской с эльзасскими и нормандскими именами. Все мы, и фабриканты и рабочие, являлись на работу позднее, чем прежде. По предложению Клемансо парламент принял закон о восьмичасовом рабочем дне. От дядюшек остались лишь не очень светлые воспоминания. Мы никак не могли после четырех лет непрерывных ожиданий, печальных событий, опасностей вернуться к привычному образу жизни. Со старыми солдатами я говорил охотнее о войне, нежели о фабрике. Наш приятель, складской служащий Сатюрнен вернулся с медалью, отвоевав на Ближнем Востоке и попав в плен в Германии. О Каире и об Александрии он рассказывал, как американский турист. В Баварии богатая фермерша предложила ему руку и сердце. Он предпочел, как и прежде, таскать на голове отрезы черного сукна и синих «амазонок». Цеха заполняли бравые герои войны, которые ровным счетом ничего не боялись и откровенно скучали. Да я и сам никак не мог привыкнуть к мягкому гражданскому костюму и к тому, что надо мной нет командира.
Чтобы жена скорее поправилась, врачи посоветовали нам жить за городом, и я купил на Нейбурском плоскогорье в живописной деревушке Ла-Соссе под Эльбёфом дом, окруженный парком. Имение отличалось стройной планировкой. Четыре гектара образовывали точный прямоугольник. Кирпичный дом, покрытый черепицей, находился в самом центре угодий. Четвертую часть парка занимали яблони, другую — цветы, четверть — огород, на оставшейся части выросли высокие липы. Розарий с яркими Dorothy Perkins и Crimson Ramblers[99] фестонами обрамлял центральную аллею, что вела к воротам, за которыми виднелась колокольня. Крохотная деревня была построена в очень отдаленные времена капитулом каноников; церковь окружали украшенные скульптурами домишки. Некогда она находилась под защитой укрепленной стены. От нее остались лишь ворота с римскими аркадами. Какой прелестный вид! Я сразу же полюбил наш дом в Ла-Соссе, окруженный со всех сторон бескрайними полями пшеницы, расцвеченными маками, колокольчиками, маргаритками. На вечерней прогулке его можно было найти издали по трем тополям, которые возвышались, как мачты, над липами, в чьих кронах гудели пчелы.
Привязалась ли Жанина к своей новой обители? Она только что вернулась со своей личной войны — болезни — с омертвевшими душой и телом. Посторонним это не бросалось в глаза, потому что улыбка ее оставалась детской, а прекрасное лицо — по-прежнему молодым. Но к обычной меланхолии прибавилась особая горечь. Оставшись на четыре года одна, без защитника, без наставника в беспощадном и опасном мире, она познала измену, жестокость, коварство. Короткая встреча с суровой прозой жизни наградила ее мучительным цинизмом, замаскированным игривостью, поэтической веселостью, наигранным легкомыслием, и от этого яда не было лекарства. Как во времена наших женевских прогулок, она иногда шептала: «Рок тяготеет над тобой… рожденная под знаком Марса» и добавляла: «Марс… Бог войны. Ты видишь, я была права, опасаясь его».
Раньше она любила одиночество и спокойно радовалась всему, что давала ей жизнь; теперь же в ней появилось пристрастие к роскоши, дорогим платьям, драгоценностям, интерес к танцам, ночным клубам, джазу; все это после длительных лишений было совершенно естественно, но огорчало строгого моралиста, затаившегося в глубине моего «я». Наблюдая ее жизнь, я вспоминал выражение Алена: «Легкомыслие — недуг тяжелый».
Возможно, она могла бы стать счастливой, если бы я ее принял такой, как она есть, и сделал все, чтобы примирить ее с жизнью. И я был погон добрых намерений, готов подчинить свои желания желаниям Жанины. Я предоставлял ей все, что она хотела: великолепную квартиру в Нёйи, поездку в Довиль, путешествия, дарил множество подарков, но облекалось это в такую форму, что дар становился вынужденной уступкой и поводом для упреков. Я говорил ей:
— Почему бы тебе не помогать в благотворительных делах моей матери? Война оставила столько горя… Почему бы не заняться детьми погибших воинов? И зачем тащить меня в Довиль, если здесь я могу спокойно работать над книгой?
Когда я перечитал в зрелом возрасте драмы Клоделя, и особенно «Заложника», где так вдохновенно говорится о самоотречении, я понял, правда, слишком поздно, что именно погубило наш союз после воссоединения. Чтобы вновь завоевать Жанину, я готов был пожертвовать чем угодно, кроме привычного образа мыслей, иначе говоря, повторяю, я не мог принять ее такой, какой она была. Эгоизм писателя — чувство, в котором сочетаются материнская заботливость и отцовское тщеславие, — непомерно разросся во мне. Наша семейная жизнь, по видимости столь спокойная под прекрасными липами Ла-Соссе, от этого страдала.
Этот эгоизм становился тем более требовательным, что в плане творческом я был собою недоволен. Успех «Молчаливого полковника Брэмбла» показал, что я способен написать книгу и найти своего читателя. В апреле 1918 года я начал писать второй роман. С первых же посещений Оксфорда у меня в голове зрела мысль о жизнеописании поэта Шелли. Мне казалось, в романе о нем я смог бы выразить те чувства, которые некогда испытал сам и которые продолжали меня волновать. Я, как и Шелли, стал под влиянием юношеских чтений теоретиком и хотел применить рациональные методы к области чувств. Как и он, я встретился с живой материей чувств, которая не подчинялась моему разуму. И, как он, я страдал сам и причинял страдания другим.
Я досадовал на свои юношеские заблуждения, но не корил себя, потому что понимал — иначе не могло быть. И мне хотелось рассказать о таком юноше, объяснить, что и почему в нем было хорошего и дурного. Шелли познал те же страдания по сходным причинам, но большего масштаба. Достаточно вспомнить его отношение к Гарриет, неспособность понять и принять легкомыслие этой женщины-ребенка, уроки математики, занятия эстетикой, проповеди, обращенные к Ирландии. Я понимал, что при тех же обстоятельствах в том же возрасте совершил бы те же ошибки и, возможно, еще совершу их. Гордость и самоуверенность подростка сменились во мне смирением и жалостью, в чем я тоже усматривал сходство с Шелли, каким он стал под конец жизни… Да, тема была поистине близка мне.
Но в ту пору я жил в Аббевиле, где не было английской библиотеки, необходимых документов, об исследовательской работе, без которой нельзя написать биографию, нечего было и мечтать, пока не кончится война. Тогда меня осенила мысль написать роман, исходя из реального жизненного материала, то есть перенести историю Шелли, Гарриет Уэстбрук и Мэри Годвин в современную жизнь. Но возможна ли такая романтическая история в эпоху, когда романтизм далеко позади? Эта задача весьма меня занимала.
Я очень любил город, куда меня забросила война. Полюбил прекрасные церкви, мощеные дворы старинных особняков и дома с резными украшениями. Я взялся читать материалы по истории Аббевиля, в том числе «Переписку» аббевильского эрудита Буше де Перта. Он легко читался, к тому же меня интересовала эпоха. Это был конец царствования Луи-Филиппа, революция сорок восьмого года и начало правления Наполеона III. Мне казалось, что 1848 год — это лучшее время, когда образ Шелли мог бы укорениться на французской почве. Его переживания, возвышенные чувства, идеализм были тут вполне уместны. А раз уж я так любил Аббевиль, то почему бы не поселить его там? Оставалось разобраться, что происходило в этом городе в 1848 году.