Андре Моруа – Мемуары (страница 24)
Вскоре эти беседы составили книгу. В свободное время под охотничьи выкрики Дугласа я «отшлепал» текст на штабной машинке. Позже сложилось заглавие: «Молчаливый полковник Брэмбл». Что было делать дальше с этим коротким произведением, которое я шлифовал и отшлифовывал, я и сам толком не знал. Опубликовать? Нет, это представлялось мне делом слишком трудным, даже невозможным. Я решил дать почитать рукопись кое-кому из друзей, чтобы узнать их мнение. И еще — я поместил на бумагу фантастические дуэты граммофона и пушки, треск пулеметов и свою тревогу, чтобы избавиться от этого наваждения. Книга окончена. Реймон Boor, приехавший в Аббевиль писать портрет генерала Ассера, прочитал рукопись.
— Это надо напечатать, — сказал он.
Капитан Мен разделял его мнение.
— Но я не знаю ни одного издателя, — ответил я.
Один из моих друзей заявил, что нет ничего проще, и взялся передать рукопись начинающему издателю Бернару Грассе, о котором хорошо отзывался.
Ответ не заставил себя ждать: Грассе рукопись понравилась, и он выразил готовность ее опубликовать. Но как офицеру действующей армии, мне требовалось разрешение начальства. А оно все не приходило. Наконец майор де Кастежа, ответственный за личный состав, вызвал меня в Мотрёй.
— Ваша книга — презабавная вещица. Но вы не можете ее издать под собственным именем! Английские офицеры, вместе с которыми вы живете или жили, могут узнать себя и обидеться. Если будет хоть малейшая жалоба, нашей злосчастной миссии снова попадет. Мы в принципе согласны, но вам придется взять псевдоним.
Это не привело меня в восторг: начинающий безвестный писатель, я мог найти читателей только среди своих нормандских друзей и старых товарищей по лицею или полку, которые не узнают меня под псевдонимом. В конце концов, я смирился и выбрал псевдоним: имя «Андре», в память моего погибшего в бою кузена, и фамилию «Моруа», по названию деревни под Камбре. «Андре Моруа» — звучно и поэтично… Но до чего же непривычным было это имя!
Тем временем Грассе печатал «Молчаливого полковника». Верстку я получил от него в марте 1918 года во время немецкого наступления на Амьен. За эти несколько дней я решил, что война проиграна. Через Аббевиль текли потоки беженцев с тележками, набитыми мебелью, детскими игрушками, продуктами. Мы работали круглые сутки, лишь бы создать новую линию фронта и обеспечить ее всем необходимым. Воздушные налеты усилились. Под окнами гудели тысячи грузовиков, подвозивших французские части, которые должны были закрыть пробитую немцами брешь. Спокойствие генерала Ассера придавало мне мужества.
— Все обойдется, — говорил он. — Англичане не проиграли ни одной войны. С какой же стати мы будем нарушать традицию?
Когда книга вышла, все еще шли тяжелые бои, и судьба Амьена, где я часто бывал, по-прежнему оставалась неясной. Однажды я получил в Аббевиле штук тридцать тоненьких книжек, напечатанных на серой газетной бумаге; на обложке — лицо шотландского полковника, изображенного Реймоном Воогом. Время было такое мрачное, что книга не доставила мне никакого удовольствия.
«Пошлите эти экземпляры, — писал мне Грассе, — своим знакомым критикам».
Но я не знал ни одного критика, как, впрочем, и ни одного писателя. Я решил послать книги своим друзьям и писателям, которыми восхищался. Для Анатоля Франса я сочинил нарочито старомодное посвящение в стихах:
Киплингу же написал, не знаю толком почему, парафраз короткой поэмы английского поэта XVI века (если не ошибаюсь, Роберта Херрика):
Без всякой надежды сеял я это скудное зерно в то время, когда Людендорф наступал в Шампани. Жатва и победа пришли одинаково быстро и здесь и там. Успех к книге пришел немедленно: она вышла в тревожную пору и оказалась очень кстати, внеся в нашу невеселую жизнь каплю юмора, надежды, а теплая симпатия к союзникам вполне разделялась читателями. Это, разумеется, не аргумент в пользу ее художественных достоинств. Но факт остается фактом: в книжной лавке Аббевиля, открытой несмотря на обстрелы, стопки с книжками таяли, как снег под лучами солнца. Владелец лавки заказал сначала десять, потом двадцать, а потом сто экземпляров, и все были проданы. Через десять дней Грассе написал мне, что в Париже дело обстояло таким же образом: распродажа его сначала удивила, потом подхлестнула, и он печатает новый тираж в пять тысяч экземпляров; затем последовали еще десять, двадцать и наконец пятьдесят тысяч. Партия была выиграна.
Но больше количества проданных книг меня волновала оценка критиков. Первые рецензии были восторженными. Как у писателя начинающего, никому еще не известного, у меня не было врагов, я никому не мешал, и меня хвалили с чистым сердцем. То, что я был офицером действующей армии, тоже вызывало всеобщую благосклонность. А главное, во Франции существовала и существует своего рода Республика изящной словесности, «жители» которой, уже добившиеся успеха, с истинным великодушием ободряют новичков. Абель Эрман, Даниель Алеви, Пьер Миль, Люсьен Декав — авторы, которые меня совсем не знали, отозвались о «Молчаливом полковнике» с теплотой, которая меня растрогала. Анатоль Франс прислал от своего имени любезное приглашение посетить по окончании войны его имение Ла-Бешельри. Киплинг ответил мне самолично. Маршал Лиотей, который прочитал книгу, хотя я ему и не посылал, написал на имя моего издателя полное восхищения письмо: «Дорогой друг, Бог мой!.. Какая удивительная книженция!..» Генерал, возглавлявший французскую военную миссию и, естественно, обращавшийся со мной как с еле заметным винтиком военной машины, неожиданно обнаружил мое существование. Верховный главнокомандующий сэр Дуглас Хейг, будучи в Аббевиле, пожелал встретиться со мною и со смехом отзывался о «Полковнике Брэмбле», как, кстати, и Клемансо, когда в лихо заломленной шляпе и с тростью он посетил расположение наших частей.
Немецкий тигр еще рычал, но готов был покориться. После неудачного наступления немцев на армию Гуро мы шли от победы к победе; под ударами французских, английских, американских войск линия обороны противника, до сих пор неуязвимая, заколебалась, и он стал шаг за шагом отступать. Чувствовалось, что конец войны близок. Я должен был испытывать чувство радостного подъема; разумеется, я радовался спасению Франции, но моя личная жизнь была на грани разрушения. Неожиданной телеграммой за подписью врача меня вызвали в Кап-Дай к тяжело заболевшей жене. С большим трудом добился я разрешения навестить ее, да и то лишь на два дня. Ее состояние показалось мне столь тяжелым, что я стал умолять начальство разрешить мне остаться с ней. С сочувствием, но твердо генерал Уэлч ответил, что в такое время сразу, без подготовки, меня не могут заменить никем другим. Я вынужден был привезти Жанину в Париж и оставить ее на попечение врачей, по сути дела, бросить женщину, которую любил больше всего на свете, именно в тот момент, когда она так нуждалась в моей помощи и заботе.
Я был настолько этим озабочен, что саму победу воспринял как нечто обыденное. В день подписания перемирия все мои английские товарищи, от генерала Ассера до генерала Уэлча и от полковника Уорра до малыша Дугласа, преподнесли мне сюрприз. В конце ужина они встали, заставив меня сидеть, и спели на полном серьезе: «For he is a jolly good fellow, // And so say all of us»[98]. Они подарили мне великолепное серебряное блюдо с выгравированными автографами. Я был растроган. Я тоже любил и ценил своих друзей-англичан. В скором времени я должен был с ними расстаться. Что ожидало меня в новой мирной жизни? Фабрика? Я чувствовал, что отошел от этого дела. Мой кузен Пьер Эрзог, десять раз раненный и получивший десять благодарностей в приказе по армии, был убит в Шато-Тьери за несколько дней до перемирия. Так двое благородных молодых людей, которые должны были руководить вместе со мной фабрикой, ушли один за другим. Мое семейство? Даже если Жанине и суждено было выжить, я понимал, какой удар был нанесен нашему союзу моим отсутствием, враждебными влияниями, наконец, судьбой.
Конечно, ко мне пришло новое счастье — счастье творчества, но что значит успех, даже в деле, которое выполняешь с душой, с радостью, если не можешь его ни с кем разделить? Жена почти не обратила внимания на новую сторону моей жизни. Самые близкие друзья покинули этот свет. От здания, столь тщательно возводившегося в первую половину жизни, ничего не осталось. И в вечер победы, сидя в одиночестве в своей комнате, я чувствовал себя опустошенным и побежденным. Спустя несколько дней началась сильная лихорадка. Я заболел той знаменитой «испанкой», которая проникла тогда в наши войска. Меня осмотрел английский военный врач.
— Я просто подавлен, — сказал я, — но в общем чувствую себя терпимо…