Анатолий Шигапов – КОРНИ (страница 9)
Емельян закрыл глаза, и ветер коснулся его лица, принося запах донской травы и речной воды. Он посмотрел на небо, на берёзу, на белый ствол, который когда-то посадил его дед, и почувствовал, как внутри него всё переворачивается. Он не хотел этой войны, он не хотел брать на себя чужие обязательства, но он знал, что должен сделать выбор, который изменит всю его жизнь.
- Аксинья, - сказал он, и голос его был тихим, почти шёпотом, - я соглашусь. Ради тебя, ради ребёнка. Но я иду на войну не по своей воле. Я иду, потому что так надо, потому что вера велит защищать ближних. Но когда я вернусь, я женюсь на тебе и буду любить этого ребёнка как своего. Я обещаю тебе это.
Аксинья подняла на него глаза, и слёзы, которые она сдерживала так долго, покатились по её щекам. Она прижала ребёнка к груди и прошептала, едва слышно:
- Спасибо тебе, Емеля. Ты - настоящий человек. Ты - Берёзов.
Она протянула ему руку, и он сжал её, чувствуя, как её пальцы дрожат. Берёза шумела над ними, и казалось, что она одобряет его выбор, что она благословляет его на этот путь, на эту жизнь, которая будет полна тягот и лишений. Емельян поцеловал её в лоб, затем перекрестился, и, не оборачиваясь, пошёл в дом, чтобы готовиться к той долгой дороге, которая ждала его.
Дорога на запад, июль тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Телега, на которой везли новобранцев, скрипела на ухабах, и колёса её, тяжёлые, обитые железом, проваливались в глубокую, липкую грязь, которая осталась после летних дождей. Пыль поднималась столбом, смешиваясь с потом и запахом лошадей, и солнце, палящее, жаркое, висело над головой, как раскалённый шар. Емельян сидел на дне телеги, прикованный цепью к борту - он пытался сбежать от вербовщиков в ту самую ночь, когда его забрали, но его поймали и теперь держали под замком, чтобы он не повторил свою попытку. Цепь натирала запястье, кожа была содрана до крови, но он не жаловался, ибо знал, что заслужил это наказание.
Рядом с ним сидел молодой парень, лет двадцати, с круглым, добродушным лицом и весёлыми, озорными глазами, которые сверкали даже в пыли и грязи. Он был родом с Украины, и все называли его хохлом Иваном. Он не был прикован - он сам сел в эту телегу добровольно, не дожидаясь вербовщиков, и теперь болтал без умолку, рассказывая истории о своей деревне, о девушках, о своей матери, которая каждое утро молилась за него и посылала ему в дорогу иконку Николая Чудотворца.
- А ты чего такой хмурый, казак? - спросил Иван, пододвигаясь ближе и протягивая Емельяну краюху чёрного хлеба. - Война - дело житейское. Главное - верить в Бога и держать ухо востро. Мой батька всегда говорил: «Без Бога ни до порога», и это правда. Я сам в церковь хожу, иконы целую, и меня пуля ещё ни разу не брала. А ты? Ты веришь в Бога?
Емельян поднял глаза на Ивана, и в них была та глубокая усталость, которая появляется у человека, прошедшего через многое, но сохранившего в душе веру в лучшее.
- Верю, - сказал он тихо, - но я не хотел на войну. Я хотел остаться дома, с семьёй, с невестой. Но меня забрали, и теперь я здесь.
Иван усмехнулся, хлопнул его по плечу своей широкой, тёплой ладонью:
- Эх, казак, ты не один такой! Половина из нас не хочет воевать, но мы идём, потому что так надо. Потому что вера велит нам защищать свою землю. Вот увидишь, мы ещё друзьями станем. Ты - Берёзов, я - Хохол, а вместе мы - сила. Главное, молись, и Бог поможет. Он никогда не оставляет тех, кто верит в него.
Емельян посмотрел на Ивана, и впервые за долгое время на его лице появилась слабая, робкая улыбка. Он взял хлеб, отломил кусок, прожевал и почувствовал, как тепло разливается по его телу - не столько от хлеба, сколько от того, что рядом с ним оказался человек, готовый поддержать его.
- Ладно, Иван, - сказал он. - Будем друзьями. Вместе идти по этой дороге легче.
Они пожали друг другу руки, крепко и тепло, как делают солдаты перед боем. Телега заскрипела, лошадь всхрапнула, и они покатили дальше, в ту неизвестность, которая ждала их на западе. Колёса стучали по камням, пыль летела в лицо, но оба молились - каждый про себя, о своём, о тех, кто остался дома, и казалось, что вместе с ветром, который дул с востока, доносится тихое, протяжное пение: «С нами Бог, разумейте, языцы, и покаряйтеся, яко с нами Бог».
Глава 3. Интриги при дворе
Петербург, июль тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Лето в тот год выдалось душным, тяжёлым, таким, когда даже по ночам воздух оставался липким и влажным, пропитанным запахом Невы, которая, казалось, испарялась под палящим солнцем, отдавая городу сырость и гнилостный дух водорослей. Особняк австрийского посла графа Эстерхази, выстроенный в модном тогда итальянском стиле, с колоннами и лепными фасадами, сиял огнями, словно драгоценная шкатулка, брошенная посреди тёмного, убогого города. Свечи горели ярусами, отражаясь в огромных венецианских зеркалах и хрустальных подвесках люстр, и этот свет, многократно умноженный, создавал иллюзию бесконечного простора, в котором кружились, переливались, сталкивались друг с другом люди, одетые в свои лучшие одежды. В бальном зале было тесно до духоты: французские дипломаты в напудренных париках, с вычурными жабо, австрийские офицеры в расшитых золотом мундирах, русские вельможи с тяжёлыми орденами на шеях, которые звенели при каждом движении. Пахло французскими духами - мускусом, амброй, сандалом, - смешанными с запахом горячего воска, человеческого пота и терпкого красного вина, которое лилось рекой из тяжёлых хрустальных графинов. Эта смесь запахов оседала на языке, как приторная, почти тошнотворная сладость, и в этой духоте трудно было дышать, но ещё труднее было мыслить ясно.
Князь Александр Трубецкой стоял у одной из колонн, поддерживавших высокий, расписанный фресками свод, скрестив руки на груди и делая вид, что внимательно рассматривает роспись потолка, изображавшую какого-то античного героя, возносящегося на небо в колеснице. Он был одет в свой лучший, тёмно-синий мундир с серебряным кружевным воротником, который, как нарочно, натирал шею, но он не обращал внимания на этот мелкий дискомфорт, ибо все его мысли были заняты другим. Под рубашкой, у самого сердца, лежали два предмета, два талисмана, которые он носил с собой с того самого дня, как Бестужев возложил на него это тяжёлое поручение: нательный крест, старый, потемневший от времени, с выщербленными краями, который передавался в его роду от отца к сыну уже не одно поколение, и маленькая иконка Божией Матери «Всех скорбящих Радость», освящённая на Афоне, которую дал ему сам канцлер. Иконка была тёплой от его тела, и он иногда, незаметно для окружающих, касался её пальцами через тонкую ткань рубашки, чтобы успокоить себя, чтобы напомнить себе, что он не один, что над ним есть Бог, который видит всё и который не даст погибнуть тому, кто идёт по пути правды.
За соседним столом, накрытым зелёным сукном и уставленным бокалами и графинами, сидели двое дипломатов. Трубецкой узнал их с первого взгляда: французский посланник де Бретейль, человек с тонким, словно выточенным из слоновой кости лицом, острым, хищным носом и вечно прищуренными глазами, которые, казалось, видели все тайны мира, и австрийский советник фон Шварценберг, грузный, краснолицый мужчина, лицо которого лоснилось от жары и выпитого вина, а пальцы, унизанные перстнями, нервно постукивали по столу. Они говорили вполголоса, наклоняясь друг к другу так близко, что их напудренные парики почти соприкасались, и Трубецкой, стоявший достаточно близко, чтобы слышать каждое слово, напряг слух, чувствуя, как внутри него поднимается та холодная волна, которая всегда предшествовала его самым опасным решениям.
Француз наклонился к австрийцу так, что его тонкие, бледные губы почти касались уха собеседника, и прошептал, и в голосе его слышалось то же холодное, расчётливое презрение, которое Трубецкой так хорошо научился распознавать в этих стенах:
- Пусть русские лезут вперёд, пусть они умирают за наши интересы. У них казаки шустрые, это правда, и солдаты их выносливы, как лошади. Но кровь у них дешёвая, очень дешёвая, мой друг. Нам важно, чтобы они связали Фридриха, сковали его армию, не дали ему двинуться на нас. А там, когда они измотают друг друга, мы договоримся - мы всегда договариваемся. Русские нам не нужны, они только пушечное мясо, и пусть они сжигают свои иконы и молятся своим святым, это не помешает нам использовать их так, как мы считаем нужным.
Шварценберг усмехнулся, и его жирные, обвислые щёки затряслись, словно студень на блюде. Он отпил из тяжёлого хрустального бокала, вытер губы вышитой салфеткой и сказал, и голос его был густым, маслянистым, как вино, которое он пил:
- Россия - это наш таран, друг мой, наш таран, который мы направим на прусскую стену. Они молятся своим иконам, думают, что Бог за них. Какая наивность, какая детская, варварская наивность! Мы знаем, кто на самом деле правит миром, - мы, просвещённые люди, знаем, что Бог - это наше казначейство, наша дипломатия, наше золото. Золото, а не молитвы, мой друг. Пусть они воюют, а мы будем пожинать плоды. Ты видел, как они крестятся перед каждым боем, как они целуют свои иконы? Это смешно, почти трогательно. Но пусть - их вера делает их сильнее, а нам это только на руку. Они будут драться до последнего, как бешеные псы, а мы в это время будем торговаться, будем делить шкуру ещё не убитого медведя.