18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Шигапов – КОРНИ (страница 8)

18

Мария Терезия взяла перо, обмакнула его в чернила и поставила размашистую, уверенную подпись. Но когда она передала письмо Кауницу, её пальцы слегка дрожали, и она сделала паузу, прежде чем заговорить.

- Граф, - сказала она, и в голосе её была та ирония, которая всегда появлялась у неё, когда она говорила о России, - я должна признаться, что сделала опечатку. Я написала «Сестра моя» вместо «Ваше Величество». Русская императрица, конечно, оскорбится - она же считает себя великой государыней, а я обращаюсь к ней как к сестре, как к равной. Но я не буду переписывать это письмо. Пусть остаётся так.

Кауниц взглянул на письмо, и его лицо выразило ту лёгкую тревогу, которую он редко показывал перед императрицей.

- Ваше Величество, - сказал он осторожно, - позвольте мне заметить, что это может вызвать дипломатический конфликт. Елизавета Петровна - женщина гордая, и она не прощает таких ошибок. Если она сочтёт, что вы умышленно оскорбили её, она может разорвать союз, и тогда все наши планы рухнут.

Мария Терезия подняла на него глаза, и в них зажёгся тот холодный, стальной блеск, который появлялся у неё всегда, когда она чувствовала, что кто-то ставит под сомнение её решения.

- Пусть оскорбится, - сказала она, и голос её был твёрд, как железо. - Я хочу, чтобы она знала своё место. Без её пушечного мяса я не смогу одержать победу, но я не позволю ей забыть, что Австрия - великая держава, а Россия - просто варварская страна, которая молится иконам и не знает истинной веры. Если она хочет союза, пусть глотает обиду, как глотают горькое лекарство. Я не стану унижаться перед ней.

Она откинулась на спинку кресла и вздохнула, и в этом вздохе было всё её величие и всё её одиночество, которые она несла с тех пор, как взошла на престол. Когда письмо было отправлено, она поняла, что, возможно, ошиблась. Елизавета могла разорвать союз, и тогда все её планы, все её надежды на возвращение Силезии рухнут. Она приказала послу в Петербурге смягчить ситуацию, но в душе она не верила, что русские способны на что-то серьёзное: для неё они были схизматиками, варварами, которые молятся иконам и не знают той красоты и глубины католической веры, которую она исповедовала.

А в Петербурге Елизавета действительно оскорбилась, когда прочитала это письмо. Она сидела в своём кабинете, сжимая его в руке, и лицо её побледнело от гнева.

- Как она смеет? - прошептала она, и голос её дрожал. - Как она смеет обращаться ко мне как к сестре? Я - императрица, дочь Петра Великого, а она - всего лишь королева, которая сидит на троне по милости мужа. Она думает, что я не замечу этого оскорбления?

Но Бестужев, который стоял рядом и видел её гнев, спокойно сказал:

- Ваше Величество, позвольте мне объяснить. Австрийцы хотят использовать нас, но мы не будем их марионетками. Пусть пишут что хотят - мы знаем свою цену. Нам нужен их союз, чтобы победить Пруссию, а не их уважение. Мы сильнее их, мы больше их, и мы победим, несмотря на их гордыню.

Елизавета кивнула, но обида осталась в её сердце. Она зажгла свечу перед иконой Казанской Божией Матери, той самой, которая, по её вере, защищала Россию от всех врагов, и долго стояла на коленях, молясь, чтобы Господь дал ей силы терпеть унижения и вести свою страну к победе.

Петербург, кабинет Бестужева, май тысяча семьсот пятьдесят шестого года. В комнате пахло сыростью, воском и старой бумагой, и даже в это время года, когда уже наступила весна, в кабинете было холодно: окна были плотно закрыты, чтобы не впускать холодный ветер с Невы. Канцлер сидел за своим столом, заваленным бумагами, и перебирал донесения, которые пришли от его шпионов из Пруссии, из Вены, из Парижа. Внезапно его пальцы наткнулись на плотный конверт, который был помечен грифом «Секретно» и перевязан шёлковой лентой. Он вскрыл его, развернул лист и начал читать.

Это было письмо Фридриха II к одному из русских генералов, и в нём говорилось о золоте, которое король обещал за задержку наступления русской армии. Сумма была огромной - десять тысяч талеров, переведённых через подставных голландских купцов. Бестужев перечитал письмо дважды, и его лицо помрачнело так, что стало похоже на каменную маску. Он понял, что среди генералов есть предатель, кто-то, кто готов продать свою честь, свою веру, свою Родину за деньги, которые предложил ему враг.

Он откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и почувствовал ту тяжёлую, гнетущую усталость, которая всегда наваливалась на него, когда он сталкивался с тем, что люди, которым он доверял, готовы предать его. Вокруг него не было никого, кому он мог бы доверять: Шуваловы, Лесток, Воронцовы - все они были втянуты в придворные интриги, и любой из них мог быть тем предателем, о котором говорилось в письме. Он не мог доверять даже своим собственным помощникам, ибо знал, что в этом дворце каждый готов продать своего друга за награду.

Он долго сидел в тишине, глядя на лампаду, которая горела перед иконой Спаса Нерукотворного, и молился о мудрости, о силе, о том, чтобы Господь помог ему найти этого предателя, прежде чем он нанесёт удар. Затем он встал, подошёл к столу, достал чистый лист бумаги и написал короткое письмо - без подписи, без адресата, без всяких указаний на то, кому оно предназначено. Он отдал его своему личному курьеру, старику, которому доверял больше всех, с указанием доставить его в дом князя Трубецкого.

«Князь, - писал он, и слова его были сухи и кратки, - я нуждаюсь в верном человеке. Приходите завтра вечером в мой кабинет. Дело касается измены и чести России. Алексей Бестужев».

На следующий вечер, когда на Неве опустился туман и город погрузился в тот серый, промозглый сумрак, который так характерен для петербургской весны, в кабинет вошёл молодой князь Трубецкой, лет двадцати пяти, с ясными, честными глазами и тонкими, благородными чертами лица. Он был одет в простой, тёмный костюм, без орденов и украшений, и держался скромно, но с тем внутренним достоинством, которое было свойственно старым русским родам. Он поклонился канцлеру, и тот жестом пригласил его сесть.

- Князь, - начал Бестужев, и голос его был серьёзен и тих, - я перехватил письмо Фридриха к одному из наших генералов. В нём обещание золота за предательство. Я не знаю, кто этот генерал, и я не могу доверять никому из своего окружения. Я хочу, чтобы вы следили за армией, за генералами, за тем, кто берёт деньги и кто готов продать Родину. Вы будете моими глазами и ушами, ибо я верю, что вы - человек чести.

Трубецкой молчал несколько секунд, и в его глазах мелькнуло то понимание, которое приходит к человеку, когда он осознаёт всю тяжесть ответственности, которую на него возлагают. Он медленно кивнул, и в этом кивке было всё его согласие и вся его готовность идти на риск.

- Я сделаю это, Ваше Сиятельство, - сказал он, и голос его был твёрд, как у человека, принявшего решение. - Я пойду в армию и буду следить за тем, что происходит. Господь поможет мне найти правду, даже если эта правда будет страшной.

Бестужев снял с шеи свой нательный крест, старый, потемневший от времени, с выщербленными краями, который он носил ещё со времён своей молодости, и протянул его Трубецкому.

- Возьмите, князь, - сказал он. - Этот крест хранил меня в самые трудные времена. Пусть хранит и вас. Ступайте с Богом и помните, что вы служите не мне, а России.

Трубецкой взял крест, перекрестился, широко, размашисто, как это делали его предки, и, поклонившись, вышел из кабинета. Ночь была тёмной, и на Неве завывал ветер, но он шёл без страха - с верой в сердце и с крестом на шее.

Дон, станица Берёзовская, июнь тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Стояло жаркое, знойное лето, степь цвела тем ярким, многоцветным ковром, который бывает только на Дону в пору цветения: трава поднималась выше колена, и воздух был наполнен запахом полыни, донника и мёда, который приносили пчёлы с окрестных пасек. Емельян стоял у той самой берёзы, которую когда-то посадил его дед, и смотрел на закат, где солнце садилось в багряное, пылающее море, окрашивая степь в золото и кровь. Рядом с ним сидела Аксинья, но теперь она была совсем другой: её лицо осунулось, глаза были красными от слёз, а на руках она держала ребёнка, который родился всего неделю назад. Ребёнок был не от Емельяна - его отец, молодой казак, утонул в Дону прошлой весной, когда переправлял плоты через бурную воду. Аксинья осталась одна, с младенцем на руках, и теперь она смотрела на Емельяна с той мольбой, которую он не мог вынести.

Он молчал, глядя на неё, и в его груди боролись два чувства: любовь к этой женщине, которая была для него всем, и та горечь, которая поднималась в нём при мысли о том, что этот ребёнок не его, что он должен будет носить на себе чужую кровь, чужие заботы. Но он видел, как она страдает, и понимал, что не может бросить её, не может оставить её одну с этим младенцем, без мужа, без надежды на будущее.

- Емеля, - сказала Аксинья, и голос её дрожал, как струна, которая готова порваться, - я знаю, что ты не отец моего ребёнка. Я знаю, что я не имею права просить тебя о чём-либо. Но если ты вернёшься с войны, я выйду за тебя. Ради него, ради этого ребёнка, который не виноват в том, что его отец погиб. Ради меня, потому что я не хочу быть одна, и я не хочу, чтобы он рос без отца. Ты для меня - единственная надежда.