Анатолий Шигапов – КОРНИ (страница 14)
Когда отец Алексий наклонился к Емельяну, их глаза встретились, и священник, узнав его, улыбнулся той тихой, доброй улыбкой, которую Емельян помнил с детства.
- Ты берёшь в бой ту икону, что дала тебе Аксинья? - спросил он тихо, чтобы никто не слышал, кроме Емельяна. - Ту самую, старую, от её матери?
- Спрятал у сердца, батюшка, - ответил Емельян, и голос его дрогнул от волнения. - Она со мной всегда. Она напоминает мне о доме, о семье, о том, что я воюю не ради царя, не ради славы, а ради веры и земли нашей, ради того, чтобы дети наши жили в мире и покое.
Отец Алексий благословил его, широко, размашисто, и пошёл дальше по строю, к другим солдатам. А из колонны уже доносилось пение псалма, которое подхватывали всё новые и новые голоса:
- «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небесного водворится...»
Голоса солдат сливались в мощный, величественный хор, и казалось, что даже ветер замолкал, слушая их. Емельян перекрестился, и в его душе, в тот момент, поселилась та тихая, глубокая уверенность, которая всегда появлялась у него перед самым трудным делом. Он шёл за Богом, и это было главное.
Первая ночь в Пруссии, на чужой, незнакомой земле. Западный ветер приносил запах незнакомой травы, незнакомой земли - чужой, но не враждебной, а просто иной, и в этом запахе было что-то тревожное и одновременно манящее. Емельян сидел у небольшого костра, который они зажгли в овражке, чтобы огонь не был виден издалека, и глядел на запад, где небо уже заволокло густыми, тёмными тучами. В руке он держал ту самую икону Божией Матери «Всех скорбящих Радость», которую ему подарила Аксинья перед отъездом. Он трогал лик Богородицы пальцем, гладил потемневшее от времени серебро оклада и шептал, и голос его был тих и печален:
- Матерь Божия, заступница наша, сохрани меня и моих товарищей, не дай нам погибнуть от пули и сабли. И Аксинью сохрани, и моего сына Ивана, которого я ещё не видел, которого я знаю только по её рассказам. Пусть он растёт здоровым, сильным, пусть он знает, что его отец воюет не из ненависти, а из любви, из веры, из долга перед Богом и перед Родиной.
Рядом с ним сел Иван-хохол, молча перекрестился на восток, потом посмотрел на Емельяна и спросил, и в голосе его было любопытство и одновременно та серьёзность, которая появляется у людей, когда они говорят о главном:
- Слышь, Емеля, а правда, что немцы тоже христиане? Мой батька говорил мне, что они тоже верят в Иисуса Христа, тоже крестятся, тоже молятся. Так ли это?
- Правда, - ответил Емельян, пряча икону за пазуху, туда, где билось его сердце. - Только они в ересь впали, в заблуждение. Они почитают римского папу, а православная вера наша - иная, истинная. И король их, Фридрих, - безбожник, он не верует в Христа, он презирает веру нашу. Говорят, у него в дворце даже икон нет, только книги Вольтера и картины с голыми женщинами. Мы воюем не против людей, которые молятся, а против бесов, что ими правят.
Иван почесал свой затылок, задумался на мгновение, потом сказал, и в голосе его была та простая, народная мудрость, которую Емельян так ценил в нём:
- Выходит, что мы воюем не против людей, а против тех, кто их обманывает, кто не даёт им жить по-божески. А люди-то такие же, как мы, такие же христиане, может быть, они тоже молятся и хотят мира. Может, они нас поймут, если мы им правду скажем?
Емельян кивнул, закрыл глаза и начал читать Псалом 90, тот самый, который он знал наизусть с детства:
- «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небесного водворится...»
Иван шептал следом за ним, и оба чувствовали, как страх, который всегда живёт в сердце человека перед лицом смерти, постепенно отступает, уступая место тому глубокому, спокойному миру, который даёт только вера. Война была уже близко, но вера давала им силы идти вперёд, не оглядываясь, не сомневаясь.
Той же ночью, когда костры уже догорали и лагерь погружался в ту тяжёлую, тревожную тишину, которая всегда бывает перед боем, Трубецкой подошёл к тому костру, у которого сидели казаки. Он сел на мокрую, холодную землю рядом с Емельяном, протянул руки к огню, грея их, и долго молчал, глядя на пляшущие языки пламени.
- Берёзов, - сказал он, наконец, и голос его был серьёзен и тих, - я знаю, ты не доверяешь мне. Ты видел, как я спас тебя от порки, но ты не знаешь, кто я на самом деле, зачем я здесь, чего я хочу. Но я скажу тебе правду, ту правду, которую не говорю никому: я - человек веры, как и ты. Мы с тобой за одно, за одно дело, за одну судьбу.
Емельян поднял на него глаза, и в них всё ещё была тень подозрения, та настороженность, которая была свойственна казакам, которые не привыкли доверять людям из высшего общества.
- Ты из князей, я - казак, сын казака, внук казака, - сказал он. - Что нас может объединить, кроме Бога? Мы из разных миров, и в мирное время ты бы не сел рядом со мной у этого костра, ты бы даже не посмотрел в мою сторону.
- Родина, - ответил Трубецкой, и голос его был твёрд, как сталь. - И вера. Я видел, как ты молишься. Ты чище многих офицеров, которые носят золотые кресты на груди, но забывают целовать их. Ты воюешь не ради денег, не ради славы, а потому что веришь, потому что не можешь по-другому. Я уважаю это, Берёзов. Я уважаю тебя за это.
Емельян молчал несколько секунд, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на понимание. Затем он протянул князю свою флягу, простую, из тёмного дерева, с водой:
- Пей, князь, - сказал он. - За Россию. За веру.
Трубецкой взял флягу, сделал глоток, затем перекрестился и вернул её обратно:
- За Россию, - сказал он. - За веру. За всё, что нам дорого.
Они сидели молча, глядя в огонь, пока угли не прогорали и не превращались в серый, холодный пепел. Где-то вдалеке ухала сова, ветер доносил запах дыма и мокрой травы, и в этом мире, полном страха и неопределённости, они чувствовали, что они не одни, что они вместе идут к одной цели. Они были разными людьми - князь и казак, дворянин и простой воин, - но они были одной армией, одной верой, одной Россией.
Глава 5. Кто такой Фридрих
Потсдам, дворец Сан-Суси, осень тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Осень в тот год выдалась ранней и холодной: виноградники, спускавшиеся террасами к реке Хафель, пожелтели и поредели, и ветер, налетавший с Одера, трепал редкие, уже сухие листья на деревьях, срывая их и унося в тёмную, холодную воду. Дворец Фридриха, этот изящный, лёгкий, почти игрушечный замок, построенный по его собственным чертежам, казался в этот пасмурный день одиноким и печальным, словно он понимал, что его хозяин, великий король Пруссии, стоит на пороге великой беды. Фридрих стоял у высокого окна своего кабинета, глядя на увядающий сад, на голые кусты и мокрые дорожки, по которым уже никто не гулял. В руках он держал флейту, но не играл - пальцы его, тонкие и длинные, безвольно лежали на серебряных клапанах, и инструмент казался мёртвым, ненужным, как всё, что не касалось войны. Он был бледен, лицо его, и без того худое и измождённое, было покрыто серой бледностью, под глазами залегли глубокие тени - король Пруссии не спал уже третью ночь, лихорадочно обдумывая, как выкрутиться из той пропасти, в которую сам себя загнал, как спасти свою армию, свою страну, свою гордыню от той страшной коалиции, которая собралась вокруг него.
На столе перед ним стояла пустая шкатулка из красного дерева, отделанная золотом, - та самая, где ещё месяц назад лежали золотые монеты, предназначенные для подкупа русских генералов, для того чтобы остановить их наступление, чтобы купить время. Теперь там было пусто, и Фридрих не мог отвести взгляда от этой пустоты, которая казалась ему символом его поражения, его бессилия, его унижения.
- Казна пуста, - сказал он, не оборачиваясь к адъютанту, который стоял в дверях, бледный и испуганный, и ждал приказов. - Мы печатаем фальшивые ассигнации, но купцы уже научились их отличать. Наши агенты сообщают, что в Амстердаме и Гамбурге наши деньги не принимают, их возвращают, как возвращают фальшивые монеты. Напиши Лестоку в Петербург, пусть торопит Апраксина, пусть делает всё, чтобы русские не двигались. Мы платим ему за медлительность, а он медлит слишком хорошо, слишком долго. Если он будет тянуть резину вечно, мы проиграем войну, мы потеряем всё, и тогда никто не спасёт нас.
Адъютант, молодой капитан с бледным, испуганным лицом, склонил голову, но медлил с ответом. Он переступил с ноги на ногу, затем, собравшись с духом, осмелился сказать:
- Сир, Апраксин требует ещё денег. Он прислал курьера с письмом: говорит, что без дополнительного финансирования не сможет задержать наступление дольше, чем на месяц. Он хочет ещё десять тысяч талеров, сир. Он говорит, что его генералы тоже хотят получить свою долю, иначе они откажутся выполнять его приказы.
Фридрих резко повернулся, и на его лице, мгновение назад мрачном и задумчивом, появилась та кривая, презрительная усмешка, которая всегда появлялась у него, когда он чувствовал своё превосходство над другими. Он бросил флейту на диван, где она звякнула о деревянную обивку, и подошёл к столу, на котором лежали пачки свежеотпечатанных ассигнаций - стопки бумаги, которые выглядели как настоящие деньги, но были лишь искусной подделкой, плодом работы лучших гравёров, которых он смог найти в Европе.