Анатолий Шигапов – КОРНИ (страница 13)
Апраксин пожал своими толстыми плечами, махнул рукой и сказал, и голос его был капризным и раздражённым:
- Забирай, князь, забирай. Делай с ним что хочешь. Но чтобы я его больше не видел, чтобы он был тише воды, ниже травы. И чтобы никаких происшествий больше не было, понял?
Трубецкой наклонился к Емельяну, помог ему подняться с земли, отряхнул с него пыль и сказал тихо, так, чтобы слышал только он:
- Вставай, казак. Господь сохранил тебя от порки, от того унижения, которое ты должен был пережить. Ты мне нужен живым и здоровым. Я знаю, что ты умеешь делать своё дело лучше многих. Иди в мою палатку, отдохни, помолись. Завтра начнётся работа.
Емельян поднялся, и в его глазах, тёмных и глубоких, Трубецкой увидел странную смесь: ненависть к этому толстому, бездарному генералу, который готов был избить человека за то, что его конь испугался, и благодарность к князю, который вступился за него. Он молчал, но сжимал в руке нательный крест, который дала ему Аксинья, и крестился, и Трубецкой заметил это и одобрительно кивнул. Он знал, что этот человек не враг ему, что он - союзник, и что вместе они смогут сделать то, что не смогли бы сделать поодиночке.
Вечер опустился на лагерь, и жара, наконец, начала спадать. Солнце, огромное и багровое, садилось за горизонт, и его последние лучи золотили верхушки старых сосен, росших вдоль реки. В лагере зажглись костры, и их огонь, жёлтый и живой, разгонял вечерний сумрак. Солдаты, уставшие за день, сидели у костров, варили кашу в чугунных котлах, пили чай из медных кружек, кто-то чистил оружие, кто-то перевязывал раны, которые натирали новые сапоги и мундиры. Емельян и Иван-хохол пристроились у самого края лагеря, под старой берёзой, которая росла на опушке леса, и её белый ствол, казалось, светился в сумерках. Иван достал из своего мешка маленькую иконку Николая Угодника, потёртую, с потемневшим от времени окладом, и поставил её на пенёк. Он зажёг лучину, и её жёлтый, трепетный свет упал на лик святого, и в этом полумраке икона казалась живой, смотрящей на них своими добрыми, мудрыми глазами.
- Помолимся, братцы, - сказал Иван, и голос его был серьёзен и спокоен. - Без молитвы мы как без рук, как без глаз. Господь даст нам сил, поможет нам выстоять и победить.
Несколько казаков подошли к ним, сняли шапки, перекрестились и встали на колени на мокрую, прохладную траву. Емельян начал читать «Отче наш» вслух, спокойно, чисто, без суеты, и голос его, низкий и ровный, звучал в вечерней тишине. Остальные вторили ему шёпотом, и их голоса сливались в один ровный, тихий гул, который поднимался к небу, к звёздам, которые уже начинали проступать на тёмном небосводе. Запах ладана от иконки смешался с дымом костра и с запахом мокрой травы, и в этом полумраке, при свете огня и лучины, они чувствовали себя не просто солдатами, не просто людьми, которых призвали на войну, а братьями, объединёнными одной верой, одним Богом, одной судьбой.
Подошёл Трубецкой. Он остановился у костра, молча смотрел на икону, на молящихся казаков, и в его душе поднималось то спокойное, глубокое чувство, которое он испытывал всегда, когда видел людей, молящихся искренне, без всякой театральности. Он сел на землю рядом с казаками, положив руки на колени, и не стал прерывать молитву - он просто ждал, пока они закончат, пока Емельян перекрестится и закроет икону.
Когда Емельян перекрестился и поднялся с колен, Трубецкой сказал, и голос его был тих и спокоен:
- Берёзов, ты молишься хорошо. Это у тебя от деда? От тех людей, которые передавали веру из поколения в поколение?
- От отца Алексия, нашего станичного священника, - ответил Емельян, не поднимая глаз. - И от моей бабки, которая всю жизнь молилась и научила меня молитвам. Она говорила: «Кто с Богом, того пуля не берёт, а если берёт - значит, в рай попадает, к Господу». Я в это верю, князь. Верю всей душой.
Трубецкой кивнул, и протянул ему свою флягу, окованную серебром:
- На, выпей, казак. Не для греха, а для тепла. Ночь будет холодная, и мы все должны беречь силы. Война - это не только оружие, это ещё и терпение.
Емельян взял флягу, сделал один глоток, вернул обратно. Они сидели молча, слушая, как ветер шумит в берёзах на опушке, как где-то вдалеке слышится песня - кто-то из солдат пел про Дон, про степь, про дом, про ту жизнь, которую они оставили. И в этой тишине, среди ночи, среди костров и тёмного неба, они чувствовали себя не чужими, а одной большой семьёй, которая вместе идёт через испытания, через боль, через страдания.
Ночь была тёмной, безлунной, такой, когда кажется, что весь мир погрузился в густую, непроглядную тьму. Трубецкой, одетый в тёмный, грубый плащ, который почти не отличался от темноты, крался между повозками и палатками к шатру Апраксина. Он знал, что это рискованно, очень рискованно, ибо если его поймают, он может не дожить до утра, и его тело найдут где-нибудь в канаве с перерезанным горлом. Но он должен был узнать, кто ещё из штаба связан с пруссаками, кто из генералов продаёт свою честь за золото Фридриха.
Он пригнулся к самой земле, приложил ухо к брезенту шатра, стараясь не дышать, чтобы его не услышали. Внутри слышался хриплый, капризный, недовольный голос Апраксина, который говорил с кем-то, кого Трубецкой не мог видеть:
- Я задержал переправы, как обещал, - говорил Апраксин, и в голосе его слышались нотки страха и жадности одновременно. - Я сделал всё, что вы просили. Но если Бестужев узнает, что я взял эти деньги, он меня в порошок сотрёт, он меня уничтожит, и никто не вступится за меня. Ты понимаешь, на что я иду? Ты понимаешь, какой риск я принимаю на себя?
Второй голос - низкий, с сильным немецким акцентом, который Трубецкой сразу же узнал - ответил ему:
- Фридрих будет благодарен вам, генерал, очень благодарен. Ваша медлительность, ваша нерешительность даёт нам время укрепить Кёнигсберг, подготовиться к встрече с вашей армией. Вот ваша доля - пять тысяч талеров. Считайте это авансом, генерал. Когда вы задержите наступление ещё на месяц, вы получите ещё столько же.
Звон монет, тяжелый, металлический, прозвучал в тишине. Трубецкой затаил дыхание, и его пальцы сжали нательный крест, который висел у него на груди. Он читал беззвучно, одними губами, ту молитву, которую он всегда читал в минуты опасности:
- Господи, помоги мне не выдать себя, не выдать себя ни единым звуком, ни единым движением. Дай мне силы запомнить всё, что я слышу, каждое слово, каждый звук. Не дай мне погибнуть, пока я не выполню свой долг перед Россией.
Он попытался разглядеть собеседника через крошечную щель в брезенте, но тот был одет в длинный чёрный плащ, с капюшоном, который скрывал его лицо. Трубецкой напряг зрение до боли, но смог разглядеть только руки - белые, почти прозрачные, с длинными, тонкими пальцами, унизанными тяжёлыми, старомодными кольцами. Это было всё, что он мог запомнить.
Внезапно внутри шатра стул скрипнул - кто-то поднимался. Трубецкой отскочил от брезента и замер за ближайшей повозкой, прижавшись спиной к её деревянным колёсам. Мимо него, быстро и бесшумно, словно призрак, прошла фигура в чёрном плаще. Она исчезла в темноте, растворилась в ней, и князь не успел разглядеть лица. Он выдохнул, глубоко, с облегчением, и, убедившись, что всё тихо, вернулся в свою палатку.
Сев на свою походную кровать, он открыл свой дневник, зажёг свечу и начал писать, и перо его скрипело по бумаге:
«Апраксин взял золото. Я слышал это своими ушами. Он продал Россию за пять тысяч талеров, за жалкую цену. Предательство - смертный грех, но он не боится Бога, он боится только разоблачения. Кто же был второй? Лесток? Или кто-то из штаба? Голос немецкий, руки белые, в тяжёлых кольцах. Надо запомнить это, надо найти его. Господи, дай мне мудрости, дай мне терпения. Не дай предателям погубить Россию, не дай им разрушить нашу веру».
Он закрыл дневник, убрал его в свой походный сундук, взял крест, поцеловал его и лёг, не раздеваясь, готовый к новому дню, к новым испытаниям, к новой опасности.
Через неделю армия выступила в поход. На рассвете, когда небо только начинало розоветь на востоке, и первые лучи солнца осветили верхушки деревьев, у походной церкви - деревянной, на колёсах, с небольшим бронзовым куполом, который поблёскивал в утреннем свете, - собрались солдаты. Отец Алексий, тот самый священник из Донской станицы, который был призван в полковые священники, облачился в свои ризы и начал молебен. Он кадил ладаном, и дым, густой и благоуханный, поднимался к небу, смешиваясь с утренним туманом, и казалось, что этот дым, словно невидимая лестница, соединяет землю с небом. Солдаты стояли на коленях в мокрой траве, крестились, молились, и гул их голосов, ржание коней, скрип телег и лязг оружия - всё смешалось в единый, мощный звук, который, казалось, поднимался к самому Богу.
Емельян стоял рядом с Иваном-хохлом, держа шапку в руках, и вглядывался в лицо священника. Он видел, как отец Алексий подошёл к ним, кропил святой водой и говорил, и голос его был громок и ясен:
- Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Идите, братья мои, идите с Богом. Помните слова Господни: «Не бойся, ибо Я с тобой». Защищайте веру православную, защищайте Отечество наше. Не бойтесь врага - он силён, но Господь сильнее его. Идите и побеждайте.