18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Шигапов – КОРНИ (страница 12)

18

Мария подняла на него глаза, и в них было столько твёрдости, столько мужества, что он на мгновение замер, поражённый её силой.

- Я не могу смотреть, как предатели губят Россию, Саша, - сказала она, и голос её был твёрд, как железо. - Я не могу сидеть сложа руки и ждать, пока они уничтожат всё, что нам дорого. Это наш долг, мой и твой, - защищать нашу веру, наше Отечество, наш народ. Иди к Бестужеву, передай ему это письмо. И молись, чтобы Господь дал нам силы закончить это дело.

Трубецкой взял её руку, поцеловал её пальцы, которые были холодными и дрожащими, и сказал, и голос его был хриплым от волнения:

- Я сделаю всё, чтобы защитить тебя, Мари, я обещаю тебе это. А теперь - прощай. Если я не вернусь...

- Вернёшься, - перебила она, улыбнувшись сквозь слёзы, и в этой улыбке было всё её тепло, вся её любовь, всё её мужество. - Ты - Трубецкой, Саша. Твой род берёт начало от веры, от тех людей, которые строили Россию. Ты сильный, ты победишь, я знаю это.

Он спрятал письмо за пазуху, рядом с иконой, подаренной Бестужевым, и рядом с крестом, который носил с детства, и вышел в ночь. На небе, где тучи разошлись на мгновение, сияли звёзды, но на западе, над самой границей, уже поднималось тусклое, багровое зарево, которое Трубецкой принял за знак того, что война уже близко, что она уже стоит на пороге России.

Поздняя ночь, кабинет Бестужева. Канцлер сидел за своим столом, и перед ним лежало письмо, которое принёс Трубецкой, - то самое письмо, которое Мария украла из дома Лестока. Бестужев читал его медленно, вдумчиво, и лицо его мрачнело с каждой строчкой, с каждым словом. Пальцы его, сухие и старческие, сжимали бумагу так сильно, что она почти рвалась, и когда он закончил чтение, он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, и в этой позе было всё его отчаяние и вся его решимость.

- Это то, что нам нужно, князь, - сказал он, наконец, и голос его был глух и тих. - Это прямое, неопровержимое доказательство. Но одного письма мало, очень мало. Лесток скажет, что это подделка, он будет кричать об этом на всех углах, и ему поверят, ибо он близок к императрице, ибо он умеет говорить и умеет лгать. Нам нужно, чтобы он выдал себя сам, чтобы он сделал это прилюдно, при свидетелях. Мы устроим ловушку на балу у австрийского посла, через три дня. Там будет много людей, много свидетелей, и мы сделаем так, что Лесток сам себя выдаст.

Трубецкой кивнул, но почувствовал вдруг ту слабость, которая всегда появляется у человека, когда он понимает, что от его решений зависит слишком многое. Он сел на стул, стоявший у стены, снял с шеи свой нательный крест и начал гладить его пальцами, проводя по гладкой, тёплой поверхности, словно ища у этой древней, святой вещи поддержки и утешения.

- А если он не попадётся? - спросил он, и голос его был тих, почти беззвучен. - Если он почувствует ловушку? Если он откажется идти на бал? Что тогда?

Бестужев подошёл к иконе Спаса Нерукотворного, стоявшей в углу на высоком аналое, перекрестился, широко, размашисто, как это делали его предки, и сказал, и в голосе его была та глубокая, спокойная вера, которая может быть только у человека, прошедшего через множество испытаний:

- Тогда мы проиграем, князь. Проиграем эту битву, но не войну, ибо Господь не оставляет тех, кто верит в него. Ты веришь в это, князь? Ты веришь в то, что Бог поможет нам?

Трубецкой поднял глаза на канцлера, на икону, на лампаду, горевшую перед ней, и почувствовал, как внутри него разливается та тихая, глубокая уверенность, которая всегда помогала ему в самые трудные моменты его жизни.

- Верю, Ваше Сиятельство, - сказал он, и голос его был твёрд, как сталь, закалённая в огне. - Верю в Бога, верю в Россию, верю в нашу победу.

Он встал, подошёл к иконе, перекрестился, приложился к ней, и начал читать молитву, ту самую, которую читал его дед, когда шёл на войну, и его отец, когда отправлялся в дальние походы:

- Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас грешных. Даруй нам мудрость и силу обличить врага, не дай ему погубить Россию, не дай ему разрушить нашу веру. Спаси и сохрани нас, Господи, от всякого зла, от всякой лжи, от всякого предательства. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Бестужев перекрестился, затем подошёл к столу, погасил свечи, и в комнате остался только жёлтый, трепетный свет лампады, падающий на лик Спаса. Они ушли в темноту, но лампада горела, и вера была с ними, и эта вера была их единственным, но самым сильным оружием.

Глава 4. Русская армия готовится

Рига, конец лета тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Стояла та пора, когда солнце, уже не такое жаркое, как в июле, но ещё по-летнему палящее, висело над городом, и воздух над плацем дрожал от зноя, словно над раскалённой печью. Пыль, поднимаемая тысячами солдатских сапог и лошадиных копыт, стояла столбом, оседая на мундирах, на лицах, на лошадиных крупах, смешиваясь с потом и превращаясь в ту липкую, серую грязь, которая покрывала всех и вся. Мухи, огромные, зелёные, роились над потными людьми, лезли в глаза, в носы, в уши, и солдаты то и дело отмахивались рукавами, но это помогало мало. Генерал-аншеф Степан Фёдорович Апраксин, главнокомандующий русской армией, сидел на своём огромном вороном коне, который, казалось, с трудом выдерживал тяжесть своего седока. Апраксин тяжело дышал, обливаясь потом, и его лицо, красное, одутловатое, с маленькими, заплывшими жиром глазами, выражало только одно желание - чтобы всё это поскорее кончилось. Он был толст, его парадный мундир, расшитый золотом, трещал по швам, и на груди его блестели тяжёлые ордена, которые он получил не за воинскую доблесть, не за подвиги на поле боя, а за долгую и верную службу при дворе, за умение угождать фаворитам и вовремя оказываться в нужном месте.

Адъютант, молодой офицер с бледным, испуганным лицом, стоял рядом и подавал генералу бумаги - приказы, донесения, списки личного состава. Апраксин брал их своей толстой, потной рукой, ставил подпись, не глядя, махал рукой и отдавал обратно. Ему было всё равно, что он подписывает, - он хотел только одного: чтобы эта жара кончилась, чтобы его оставили в покое и чтобы он мог вернуться в свою палатку, где стоял большой медный таз с водой и где слуги обмахивали его веерами. Ему было всё равно, что эти бумаги могут стоить жизни тысячам солдат, что его подписи могут отправить людей на смерть или на верную гибель. Он думал только о себе, о своём желудке, о своей усталости.

Князь Александр Трубецкой стоял в нескольких шагах от генерала, делая вид, что изучает карту, расстеленную на походном столике. Он был одет в лёгкий, тёмно-зелёный мундир, но и ему было душно, и пот стекал по его спине, пропитывая рубашку. В правой руке он незаметно, так, чтобы никто не видел, перебирал нательный крест, который висел у него на шее под рубашкой. Пальцы его, тонкие и длинные, скользили по гладкому, тёплому металлу, и это движение, ритмичное и спокойное, успокаивало его, помогало сосредоточиться на том, что он должен был делать. Он смотрел на Апраксина, и в душе его поднималась та холодная, ледяная волна отвращения, которую он испытывал ко всем этим придворным генералам, которые получили свои чины не за ум и не за храбрость, а за умение интриговать. Он видел: Апраксин не крестился, когда зазвонил походный колокол, не молился, как делали многие другие офицеры, стоявшие в строю. Это был плохой знак, очень плохой знак. Трубецкой знал, что человек, который не верит в Бога, не будет верен и своей стране, не будет верен своей присяге и своему народу.

Внезапно из строя, где стояли казаки, вырвался конь. Это был гнедой жеребец, молодой и горячий, с раздувающимися ноздрями и бешеными глазами. Он встал на дыбы, испугавшись громкого сигнала трубы, который пронёсся над плацем. Всадник, молодой казак, которого Трубецкой видел впервые, пытался удержать его, но конь рванул вперёд, задел лошадь Апраксина, и та, испугавшись, шарахнулась в сторону. Апраксин, потеряв равновесие, едва не свалился на землю - он ухватился за луку седла, и его лицо, и без того красное, побагровело от гнева и страха. Он выругался, грубо, солдатской бранью, и взревел на весь плац:

- Взять мерзавца! Выпороть при всём строю, чтобы все видели! Покажите этим казакам, этим дикарям, что такое дисциплина! Выпороть до крови, чтобы неповадно было!

Солдаты тут же схватили казака, стащили его с коня и повалили лицом в пыль, прижимая его руки к земле. Казак не сопротивлялся - только слышно было, как он шепчет, одними губами, свою молитву:

- Господи, помилуй меня, грешного. Господи, прости меня, недостойного. Воля Твоя, Господи, а не моя.

Трубецкой подошёл ближе и, всмотревшись в лицо лежащего в пыли человека, узнал в нём Емельяна Берёзова, того самого казака, о котором ему рассказывали как об одном из лучших разведчиков в армии. Он смотрел, как парень лежит в пыли, сжимая в руке нательный крест, и молится, не обращая внимания на пинки и тычки солдат, которые уже заносили над ним плётку. Трубецкой почувствовал, как внутри него поднимается тот гнев, который он так долго сдерживал, и, не думая о последствиях, он подошёл к Апраксину и сказал, тихо, но твёрдо:

- Ваше сиятельство, позвольте мне сказать вам слово. Этот казак - лучший разведчик в вашей армии. Его дед воевал с турками под знамёнами с иконой, и он сам - верующий человек, глубоко верующий. Таких людей не наказывают перед боем, иначе это вызовет ропот среди казаков, а они, как вы знаете, народ гордый и вольный. Если мы накажем его сейчас, мы потеряем их доверие, а без казаков нам не выиграть эту войну. Отдайте его мне, я возьму его под личную ответственность, и он будет служить вам верой и правдой.