Анатолий Шигапов – Бумеранг-39 (страница 6)
Подошёл молодой парень, лет двадцати пяти, стриженный под ноль, так что кожа на затылке просвечивала синевой. Глаза цепкие, не по годам серьёзные, такие бывают у тех, кто слишком рано понял, что мир не вращается вокруг него и что жизнь - штука короткая, если с ней неосторожно обращаться. Представился:
- Дмитрий. Можно Дима. Позывной потом дадут, а пока так. Ты откуда?
- Иван, - ответил он, и рука сжала лямку вещмешка чуть крепче. - Из Калининграда. С завода «Янтарь».
- Сварщик? - Дима прищурился, как будто проверял, правду ли говорят.
- И сварщик, и юрист, - ответил Иван, чувствуя странную неловкость, когда приходится перечислять свои занятия, будто он на собеседовании. - А ты?
- Я из Черняховска. Водитель. На «Автоторе» работал, на сборке.
Иван усмехнулся про себя - ещё один с «Автотора», как тот парень, Алексей, которого он искал. Судьба, или просто много их там работало, инженеров да механиков, но от этой усмешки что-то кольнуло в груди - не боль, нет, а какая-то тихая, робкая надежда, что, может быть, всё же не зря, может быть, есть в этом невидимый смысл, незримая нить, связывающая всех уехавших с этого завода, уехавших и не вернувшихся.
- Водитель - хорошо, - сказал Иван. - Пригодится.
- Дай бог, - Дима затянулся сигаретой и выпустил дым длинно, с наслаждением, как человек, для которого каждая затяжка могла стать последней, но он об этом старался не думать. - Иван, а ты старый? По виду за сорок.
- Сорок четыре, - ответил Иван без обиды. - А ты?
- Двадцать пять. Только университет закончил, два года на заводе оттрубил - и вот. Родители плачут, девушка ждёт. Сказал, вернусь - женюсь.
Он говорил это легко, как будто речь шла о том, чтобы вернуться из магазина с продуктами или из гаража после ремонта машины. Но Иван видел, как дрожат его пальцы, сжимающие сигарету - мелкая, нервная дрожь, которую не скрыть ни громким голосом, ни развязной улыбкой. Не от холода дрожь - октябрь в Калининграде был прохладный, но терпимо, градусов десять, не больше, - от страха. От того самого, липкого, приторного страха, который заставляет сердце биться быстрее, а дыхание - перехватывать, когда вспоминаешь, куда и зачем едешь.
Автобус тронулся. Иван сел у окна, на место, откуда был виден весь проспект Мира, немецкие виллы, превращённые в офисы и консульства, Центральный парк, где он гулял с сыном, когда тот был ещё маленьким и умещался у него на руках. Рядом плюхнулся Дима, тяжело, со стуком, как мешок с картошкой. Сзади кто-то громко разговаривал по телефону, прощаясь с женой, не скрывая слов, которым не место на людях:
- Всё, Люба, всё, не реви, слышишь? Не реви. Приеду - куплю тебе шубу. Какую захочешь. Норковую. Всё, отключаюсь. Целую. И детей целуй. И скажи им, что папа их любит.
Женщина на том конце что-то кричала - Иван разобрал только всхлипы да обрывки фраз, похожих на молитву, - но связь уже оборвали, потому что в армии, как известно, главное - уметь обрывать связи.
II
Аэропорт Храброво - название странное, древнее, языческое, стоящее особняком среди привычных «Соколов», «Кольцово» и «Домодедовых». Говорят, происходит от старого поселения, что стояло здесь ещё до войны, до того, как прусская земля стала русской. И сам аэропорт этот был, как и его название, какой-то особенный - не похожий на стеклянные, сверкающие хай-теком терминалы Москвы, а приземистый, серый, угрюмый, будто знал, что отсюда улетают не в отпуск и не в свадебное путешествие, а туда, откуда не всегда возвращаются.
Внутри было шумно - гомон голосов, плач детей, объявления по громкой связи, дублируемые на двух языках, и этот запах, особый аэропортовый запах: кофе из автоматов, дезинфекция, которой обрабатывают полы, и тревога - беспредметная, мистическая тревога, которая не имеет ни цвета, ни вкуса, но заполняет собой всё пространство, как газ, просачивающийся в щели.
Служба безопасности проверяла документы долго и придирчиво - солдаты в камуфляже, с автоматами, смотрящие на каждого так, будто он - террорист, диверсант, шпион, кто угодно, только не законопослушный гражданин. Люди, которых пропускали на посадку, выглядели так, будто едут не в отпуск, а на край света - и были в этом, как ни странно, недалеки от истины.
Иван стоял в очереди на регистрацию и думал о том, что границы закрыты уже больше полугода. Сначала закрыли небо страны Балтии и Польша в ответ на начало СВО, потом и Россия ответила им той же монетой. Сейчас из Калининграда можно было вылететь только в Россию и Беларусь, а чтобы долететь до Москвы, самолётам приходилось делать крюк над Балтийским морем, прочь от запретного неба Европы, на север, в сторону финских шхер, а потом - резко на юг, в сторону Пулковских высот, теряя драгоценное время и наматывая лишние сотни километров. Иван читал об этом в новостях, в сводках, которые мелькали на экране телефона, но по-настоящему ощутил весь абсурд ситуации только здесь, в этой очереди, где люди смотрели на свои билеты так, будто это пропуска в другую жизнь - в ту, которая осталась там, за запертой дверью, и в которую они, возможно, уже никогда не вернутся.
Дима стоял рядом, помалкивал. Только вертел в руках паспорт - вертел, вертел, словно пытался отыскать в нём какой-то тайный смысл, которого не было.
- Я никогда не летал, - признался он тихо, и в голосе его впервые послышался не страх - недоумение: как же так, неужели он, взрослый мужчина, летать не умеет? - Никогда.
- Ничего, - сказал Иван, и голос его прозвучал мягче, чем он хотел. - Первый раз всегда страшно.
- А ты? - Дима поднял на него глаза. - Ты летал?
- Летал, - Иван усмехнулся. - В командировки по юриспруденции.
Посадку объявили внезапно, как будто опомнились после долгой задумчивости, и толпа тут же зашевелилась, подхватила сумки, застегнула молнии, загалдела - скорее, скорее, пока не передумали. И двинулась к выходу на лётное поле, серой, монотонной рекой, в которой каждый был песчинкой, а все вместе - неодолимой силой, устремлённой вперёд, к самолёту, к небу, к неизвестности.
III
Самолёт оказался старым «Сухим» - из тех, что ещё в девяностые летали по союзным республикам, а теперь доживали свой век на внутренних линиях, щербатые, облезлые, с краской, облупившейся на крыльях, и подлокотниками, заклеенными синей изолентой, которая уже отходила по краям, обнажая холодный, неприветливый пластик. Запах в салоне стоял тяжёлый - смесь керосина, старой обивки и чьей-то тошноты с передних рядов, которую стюардессы пытались перебить дешёвым освежителем воздуха, но только ухудшили положение.
Иван сел у иллюминатора, вдавив колени в спинку переднего кресла - места в экономическом классе были рассчитаны на людей с более скромными пропорциями, чем у него. Дима сел рядом, зажав вещмешок между ног, и уставился вперёд пустыми, ничего не видящими глазами.
Салон быстро заполнился - гражданские с сумками, военные в форме, одна женщина с ребёнком на руках, который плакал не переставая, надрывно, безутешно, как будто знал, что война - это не то место, куда стоит ехать, даже на самолёте, даже в кресле у окна.
Когда двигатели заревели - сначала тихо, с лёгким присвистом, потом всё громче, громче, заполняя собой всё пространство, - Иван на секунду закрыл глаза, чтобы привыкнуть к этому звуку, который когда-то, давно, в другой жизни, казался ему романтичным, обещающим дальние страны и приключения. Самолёт вырулил на взлётную полосу - трясясь, подпрыгивая на стыках бетонных плит, - разбежался, набирая скорость, и земля ушла из-под ног.
Калининград остался внизу: немецкие крыши с красной черепицей, серые многоэтажки, похожие на спичечные коробки, изгиб Преголы, серебряной нитью прошивающий город насквозь, а дальше - Балтийское море, бескрайнее и тёмное, как душа грешника, которому не было прощения. Иван смотрел на иллюминатор, пока город не превратился сначала в муравейник, потом в пятнышко, а потом и вовсе исчез за облаками, будто его никогда и не было.
Дима сидел с закрытыми глазами, побелевшие пальцы вцепились в подлокотники так, что костяшки выступили наружу, белые, гладкие, как бильярдные шары.
- Ты чего? - спросил Иван, хотя ответ знал заранее.
- Боюсь, - сказал Дима, и голос его прозвучал неестественно высоко, по-мальчишески. - Взлёт - это ладно. Посадка страшнее.
- Будем надеяться, что посадка будет, - сказал Иван и подумал о том, что посадка обязательно будет, потому что не может не быть, но будет ли она такой же безопасной, как эта, с мягким касанием шасси и аплодисментами пассажиров, - вот в чём вопрос.
Они замолчали. Самолёт шёл над морем, делая тот самый крюк, о котором столько говорили в новостях, - уходил на север, облетая запретную для российских авиакомпаний территорию Европейского союза, словно перепуганный зверь, который обходит стороной капкан, поставленный охотниками. В иллюминаторе уже не было видно ни воды, ни неба - только серая, бесформенная масса облаков, в которой растворялось время.
Иван прикрыл глаза и снова услышал землю. Но не ту, что осталась внизу, в Калининграде, где древняя прусская земля гудела обещанием и памятью, а ту, что будет впереди. Она гудела - глухо, на низкой ноте, как самая толстая струна на контрабасе, которую музыканты трогают только в самых траурных пассажах. Земля под Ростовом, под Луганском, под Кременной, под Сватово, где сейчас сидят в окопах солдаты - молодые, старые, свои, чужие, - и ждут. Ждут приказа, ждут боя, ждут смерти или чуда. Та самая земля, куда он летел - не по приказу, не по повестке, а по велению сердца, которое было сильнее страха.