Анатолий Шигапов – Бумеранг-39 (страница 2)
Он пришёл ровно в семь. Фонд располагался на первом этаже здания по адресу Комсомольская, 91В. Определить, к какому веку отнести эту постройку, было человеку постороннему не под силу. Архитектура здесь являла собою ту занятную смесь казённого вкуса с откровенной экономией, которая отличает позднюю советскую и постсоветскую общественную застройку: кирпичные стены, широкие окна, низкие подоконники, просторные коридоры, где коляска разъедется легко, и пандусы, ведущие к лифту. Выстроено это здание было в декабре 2006 года на средства областного бюджета как раз для того, чтобы поселить ветеранов Великой Отечественной войны в благоустроенные квартиры и приставить к ним медицинскую и социальную заботу на все оставшиеся годы. И пахло здесь теперь не бумагой и пылью - пахло госпиталем. Хлоркой, йодом, кислым запахом лекарств, пролежней, нашатыря, тем особым больничным духом, который заводится в таких местах быстро, неистребимо и, кажется, пропитывает собою сами стены.
Секретарша, тётя Зоя - женщина с добрыми морщинами, похожими на трещинки на старой иконе, и привычкой креститься на любой чих - сидела за компьютером, но, увидев Ивана, встала.
- Вас уже ждут, - тихо сказала она и кивнула в сторону общего зала.
III
Женщина сидела у окна, на офисном стуле с продавленным сиденьем, держась прямо, как на экзамене. На коленях - потёртая сумка-авоська, из которой торчал край папки, перевязанной бечёвкой. Когда она повернулась на звук шагов, Иван разглядел её лицо: лет пятидесяти, а может и меньше - но горе состарило её на десяток лет. Лицо бледное, под глазами синие круги, щёки впали, губы обветрены с какими-то мелкими трещинками, как пересохшая земля. Одета просто, почти бедно: тёмная юбка, кофта с длинным рукавом, на плечах чёрный платок, повязанный узлом под подбородком, по-деревенски, по-старушечьи, хотя ей было, вероятно, не больше пятидесяти.
Иван вошёл, поздоровался, сел напротив, за стол. Разложил блокнот - маленький, в клеёнчатой обложке, исписанный и исчёрканный, испещрённый пометками на всех полях, - приготовил ручку.
- Рассказывайте, - сказал он негромко.
Женщина заплакала. Не сразу - сначала всхлипнула, потом сжала губы, потом всё-таки не сдержалась. Слёзы текли по щекам, она вытирала их кончиком платка, и это было так трудно смотреть, что Иван отвернулся к окну.
- Извините, - прошептала она. - Я сейчас. Я соберусь.
- Не торопитесь, - сказал Иван.
Она собирала себя минуты три. Глубоко дышала, теребила край платка, смотрела в пол, на свои ботинки - старые, разношенные, с засохшей грязью на рантах. Потом подняла глаза.
- Меня зовут Галина Петровна Шевцова. Я из Гусева - маленький городок, бывший немецкий Гумбиннен, у самой границы с Польшей.
Иван кивнул - знал.
- Сын мой, Алексей. Двадцать пять лет. Мобилизовали в октябре прошлого года. На «Автоторе» работал, после университета пришёл, БФУ закончил, инженер-механик. Девушки не было, семьи не завёл. Говорил: «Всё не то, мам, не та». А я и не знаю, что значит «не та».
Она снова заплакала, вытерла слёзы и продолжала, и голос её крепчал с каждым словом.
- Мобилизовали двадцатого октября. Пришла повестка, он собрался за два часа. Я ему - фляжку в дорогу, тёплые носки, нательный крест деда, моего свёкра. Крест старый, ещё с войны. Дед Алексей Иванович его с собой носил, когда Кёнигсберг брали. Семейная реликвия. Лёша надел и ушёл.
Говорила она долго, сбивчиво, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух, а Иван записывал. Имена, даты, номера, приметы - шрам на брови, родинка на шее. Она излагала - он фиксировал, словно нотариус, составляющий завещание.
- В списки «30+» попадал? - спросил Иван.
- Попадал. Мне сказали: «Ждите, может, в плену». Теперь все советуют: иди в суд, признай сына без вести пропавшим. Подашь заявление, через год признают погибшим, и получишь выплаты. И пенсию по потере кормильца.
Она посмотрела на Ивана в упор, и глаза у неё стали злыми.
- А я эти деньги не хочу. Понимаете? Я хочу сына. Живого. Он мне не кормилец, он мне - кровь. Я одна на свете, только он. И если я соглашусь, что он пропал - значит, я его похоронила. А я не хоронила. Я верю, что он жив.
- Галина Петровна, - сказал Иван осторожно, - я могу проверить по своим каналам. Списки пленных, обменные фонды, госпитали. Долго, без гарантий - но могу. Вам решать, как поступать. Я не юрист в этом разговоре. Я - человек, который поможет, если сможет.
Она выдохнула, разжала пальцы, вцепившиеся в сумку. Поблагодарила. Стала собираться.
У порога замешкалась, хотела что-то сказать, но не сказала. И вышла так же тихо, как вошла.
Уже закрывая дверь, обернулась на миг, и Иван заметил - она перекрестилась. Широко, по-старообрядчески, всем телом. Благословила его на дорогу, ещё не зная, что дорога эта поведёт не в суд и не в военкомат - на войну.
IV
Иван остался один. Собрал бумаги в папку: копии писем, выписки из военкомата, фотографию Алексея - молодой человек с открытым лицом, в очках, куртка-косуха, на заднем плане заводской цех. И уже хотел уходить, как заметил на диване, в углу, что-то серое.
Маленький узелок из грубой ткани. Галина Петровна, уходя, прижала его к боку - и забыла. Или не забыла. Иван не был в этом уверен.
Он взял узелок в руки, развязал нитку - на ладонь выпал нательный крест.
Старый. Тёмный, почти чёрный, с вытертыми краями. Серебро, но видно, что кованое, ручной работы, грубоватой, древней. С лицевой стороны ещё угадывалось распятие, а оборотная была гладкая, без надписей, только время прописало на ней рябь - мелкую, частую, как морской песок после отлива. Серебро потемнело, почернело почти, и лишь кое-где, на выступах, проступал тусклый, болотный отблеск - не столько блеск металла, сколько слабое, вековое тление. Кто-то долго держал его в руках, сжимал до хруста, молился - и всё никак не мог вымолить прощения, всё не за что было. Много молитв, много пота и много горя впитало это тёмное серебро, покрылось им, как ржавчиной, только та ржавчина была не от времени - от людского страдания.
Иван хотел положить крест в сейф, до следующего прихода Галины Петровны, но прежде - без отчёта, без мысли, просто так, машинально - провёл по нему большим пальцем, ощущая холод металла.
Холод не пришёл.
Вместо него - тепло. Не горячее, не обжигающее, а глубинное, идущее из недр, из тех самых глубин, где лежат руины Кёнигсберга, сапёрные лопатки деда Фёдора и нательные кресты трёх поколений, перемешанные с костями древних пруссов, - всё, что когда-то жило, дышало, верило, надеялось, умирало и не перестало жить, даже рассыпавшись в прах.
Тепло разлилось от пальцев к запястью, от запястья - к локтю, от локтя - к груди. И в груди, где-то в солнечном сплетении, у Ивана вдруг зажглась маленькая, несомненная лампада. Не горела она - знала.
Иван закрыл глаза. Не хотел - но веки налились свинцом, и он увидел сначала тьму: густую, влажную, пахнущую сырой землёй, бетонной пылью и чем-то кислым, как старый бинт. Потом звук: капли воды, падающие с потолка в лужу. Раз-два, раз-два. Потом дыхание: тяжёлое, прерывистое, у человека, которому пересохло в горле, у которого сломаны рёбра.
Он не видел лица, только силуэт - скорченный в углу на бетоне. Человек в грязной форме, без оружия, с руками, перемотанными бинтами. Молодой. Двадцать пять. Шрам на брови. Родинка на шее.
Алексей.
Жив. Страдает. В темноте. Но дышит.
Позади него стояли двое. Один - в телогрейке, с ППШ за спиной, с чёрными от копоти руками. Другой - в кольчуге, с мечом, опущенным в землю, в шлеме, из которого не видно лица. Они смотрели на Ивана. Не на раненого - на него. И в их взгляде не было вопроса. Был приказ.
Иван открыл глаза. Зябко было в комнате, батареи работали, но зябко. Он вытер лоб - пот, холодный пот. Крест лежал на ладони, тёмный и тихий. Иван взял его, сжал в кулаке, и тепло вернулось - ровное, уверенное.
«Жив, - понял он. - И я его найду».
Он завернул крест в платок, положил во внутренний карман куртки, туда же, где лежал паспорт - там было самое надёжное место, у сердца.
И вышел на Комсомольскую.
Ночь стояла холодная, октябрьская, с крупными звёздами. Где-то за домами гудели машины на Московском проспекте, и земля под подошвами - бетон тротуара, асфальт, а под ними древняя, спрессованная толща - чуть заметно, едва ощутимо гудела. Не предупреждая. Соглашаясь.
Иван пошёл домой - к пельменям, к холодному чайнику, к пустой квартире. Но крест в кармане грел, и это было важнее чужого очага. Он знал, что найдёт того парня. Не потому, что был героем. А потому что металл, однажды взявший тепло от его руки, не отпускал. Корабль, заложенный на стапелях, выходит в море. Человек, за которого молилась мать и грел крест, - возвращается.
Так было. Так будет. Иначе зачем тогда всё это?
ГЛАВА 2. Прощание
I
Военкомат на Озёрной улице, 29, Иван знал с детства - знал с тех самых пор, когда отец водил его за руку, объясняя, что каждый мужчина должен когда-то прийти в это здание, чтобы его поставили на учёт, словно на учёт ставили не людей, а мешки с зерном или ящики с патронами. Здание было ещё немецкой постройки - бывшая кёнигсбергская школа, или казарма, или что-то в этом роде, сложенная из тёмно-красного клинкерного кирпича, такого прочного, что его не брала ни копоть войны, ни сырость послевоенных лет, ни даже советская штукатурка, которой его, впрочем, пытались облагородить. Кирпич этот словно бы хранил в себе память о Гумбиннене и Гинденбурге, о том, как маршировали по этим дворам солдаты в касках с острыми шишаками, как плакали дети, эвакуированные в Восточную Пруссию, как рушился мир, который казался вечным.