Анатолий Матвиенко – Игла в квадрате (страница 34)
Однажды я наткнулась на нашего соседа, того самого, о котором мне говорила баба Аня, что он будто бы интересовался мной и Ванькой. Встретила его в магазине, в центральной усадьбе. Он поджидал меня на выходе.
– Вы домой? – как-то без интонации, скучно спросил он. – Идемте вместе.
Он помог мне нести мою сумку. Хотя, если честно, его общество нисколько не обрадовало меня. Я и сама донесла бы сумку запросто, хотя надо было идти километра три, и при этом Ванька прилично оттягивал рюкзачок. Мы долго и напряженно молчали. Первой, как всегда в подобных случаях, не выдержала я.
– Как вас звать?
– Иван.
– Вы работаете?
– Да какая тут работа? Перебиваюсь на сезонных заработках. Да еще что украду. А так в основном держимся своим хозяйством.
– Гусями, что ли? – спросила я, но, наверно, как-то не так спросила, потому что он сразу же поджал губы, а потом выдавил из себя:
– А хоть бы и гусями. И потом, кому какое дело? А вот вы сами как тут оказались?
– Я гощу у своей сестры.
– Гостите? Это теперь так называется?
– А почему нет?
– Ну да ладно.
И мы снова замолчали, каждый уязвленный в своих лучших чувствах.
Днем позже Виктор вернулся из Сашкиных гаражей и передал мне привет от соседа.
– И когда вы успели с ним подружиться? – спросил он меня, смеясь.
– Тамбовский волк ему подруга, – буркнула я.
– Между прочим, он пригласил тебя в гости.
– Обойдется!
Неожиданно сосед заявился к Виктору сам – как раз в тот момент, когда мы накрыли стол в саду под навесом. Легким кивком подбородка Виктор пригласил его к столу, дикая улыбка озарила лицо гостя. Я не помню более занудного человека. Мы с Ванькой посидели для приличия вместе со всеми час или чуть больше и под предлогом того, что пора укладывать малыша спать, я сбежала с того обеда.
В ту же ночь кто-то долго скребся в мое окно. Я лежала, обмирая от страха, и все вспоминала «Отче наш» – в молитве было мое единственное спасение. Если бы постучали в дверь, я бы смело открыла ее или хотя бы спросила: «Кто?» Но это слабое поскребывание полностью парализовало меня. Потом я услышала, как забрехали собаки и совсем близко зазвучали мужские голоса – один из них явно был голосом Виктора. Я встала, оделась и выглянула – никого!
Утром прибежала Тоня и сообщила, что ночью Виктор прогнал соседа – вчерашнего гостя – с моего двора.
– А как Виктор сам тут оказался? – спросила я подозрительно.
– Да он хорошо знает повадки этого типа. С сегодняшнего дня тебя будет охранять наш Джек.
Я затрепетала – я боялась этого Джека пуще всяких соседей. «Какой сам – такая и собака», – говорила о Викторе и его Джеке баба Аня.
– Только при условии, что ты будешь сама кормить Джека. Я и близко к нему не подойду.
– Ладно! – засмеялась Тоня.
С Джеком и впрямь стало спокойнее. Первое время мы с ним подозрительно смотрели друг на друга, а потом ничего – попривыкли. Да и на цепи он был. От калитки к хате теперь я ходила по дальней тропе, по ломаной линии, выписывая правильные прямые углы, чтобы Джек не мог меня достать.
Ко всем прочим химерам моей жизни добавилась еще одна: обуреваемая жалостью и ненавистью к соседу одновременно, я обегала его дальними тропами, едва завидев где-нибудь в затененном переулке. Теперь я патологически боялась встречи с ним.
Вся светская жизнь в Баячивке носила сезонный характер и заключалась главным образом в том, что летом время от времени народ принаряжался и наносил друг другу визиты, которые всегда сопровождались обильным возлиянием и тотальным обжорством. Но что поделаешь, если в деревне не было ни театров, ни фестивалей, ни конкурсов красоты, киноклуб за ненадобностью был давно закрыт, лишь Надькино кафе процветало, да у магазина народ задерживался иногда, чтобы узнать последние новости и ненавязчиво напомнить о себе.
В конце июня нас пригласили в гости: Тоню с Виктором, а заодно и меня с Ванькой. Тот самый наш троюродный брат («Троюродный – это уже не родня», – говорила Любаша, не признававшая в Сашке родственника) заехал за нами на своих жигулях и с ветерком прокатил по ухабистым дорогам Баячивки в центральную усадьбу, где у него стоял крепкий домина, какой, собственно, и полагается завгару.
На лавке у крыльца нас уже поджидал первый Сашкин гость – еще один дальний родственник, как позже выяснилось, муж Сашкиной сестры Кати. Сашку и Катю их мать Маруся вырастила в одиночку. И вроде бы ничего душещипательного в этой истории не было – мало ли кто растит детей в одиночку, – если не учитывать одной невеселой детали: Маруся родилась без кисти руки, но… работа всегда спорилась у нее в руках (без одной кисти) и, говорят, не было в деревне более искусной и чистоплотной женщины, чем Маруся… Рядом с мужиком, стало быть, Марусиным зятем, безмолвствовала тоненькая белесая девочка лет шестнадцати-семнадцати – приемная Катина дочь. Сам же папашка был то ли еще отчаянно трезв, то ли уже опьянел от одной мысли о предстоящем возлиянии. Он выпил первую чарку, стал не в меру болтлив, ударился в философствование, вдруг вспомнил о некоем профессоре в родне, профессорство которого было прорывом и общей победой в многотрудной жизни всего рода, – я поняла, что речь идет о моем отце.
Надька накрыла стол на дворе, он ломился от яств, при виде которых у меня, одуревшей от вынужденной молочной диеты, потекли слюнки. Но вот незадача – на заднем дворе у Надьки располагался свинарник, в открытом загоне резвился с десяток отличных хрюш – откормленных, с лоснящимися боками… и надо всем этим роились мириады мух. Как только мы сели за стол, эти тучи плотно зависли над нами. И если я и успела чего-то куснуть, то лишь самую малость – дальше меня начало мутить. И что это Надька надумала угощать нас на свежем воздухе? Тоже мне ужин на открытой террасе на берегу Адриатики! Да только вместо морского бриза, с заднего двора легкий ветерок доносил вполне конкретные ароматы. Я бы не умерла от духоты и в хате – зато чего-нибудь и попробовала бы. А Надьке хоть бы что, да и Сашка с Виктором, не говоря уже о нетрезвом родственнике, не слишком впечатлялись по поводу сонмища мух, и только Тоня так же, как и я, с тоской смотрела на Надькины разносолы. Надька расхвасталась – и умная, и везучая, и легкая рука: горсть семян в палисаднике бросит – через две недели веселая клумба заиграет всевозможными красками. Сашка кивает своей холеной, в пышной благородной седине, головой – вальяжно подтверждает сказанное женой. Их шалопай-сынок бродит угрюмо от стола в дом, из дома в сарай, откуда приносит все новые напитки, шоколадки, консервы – словом, все, что покоится на складе от благословенного Надькиного бизнеса.
А в это время все тот же выпивоха-трудяга, который недавно чистил Тонин колодец, теперь пытается починить кран в Сашкином дворе. Кран не поддается, вода фонтаном бьет вокруг, бедолага весь мокрый, а Сашка грубовато покрикивает на него. Мне больно смотреть на этого человека, а он рад любой работе – потом накормят и дадут выпить. Только на этот раз за общий стол не посадят – в Сашкином активе нет такого трудно воспринимаемого понятия, как демократия.
– Я ненавижу число тринадцать, – говорит Сашка, и по его лицу пробегает какая-то тень. – Первый наш ребенок родился и умер тринадцатого. С тех пор я ненавижу это число. – Надька безучастно кивает головой, как бы подтверждает сказанное, они производят впечатление на редкость гармоничной пары.
На обратном пути, который теперь нам предстояло проделать пешком, ведь Сашка был уже пьян, да и рад был отделаться от утомивших его гостей, Тоня с Виктором угрюмо молчали. Это было продолжение все того же бесконечно длящегося конфликта – по поводу их охламонистого сына. Тоня не разделяла педагогических приемов Виктора, а он не понимал, как это Тоня хоть в чем-то может быть не согласна с ним. Зато у Ваньки было отличное настроение. Он улыбался маме, тете и дяде. Ему уютно было в этом мире. Тепло, сухо и сытно. Его любили. Чего еще пожелать!
В середине июля от Аленки поступило приглашение на Сережин юбилей – ему исполнялось десять. Съезжалась вся наша родня – во всяком случае, та ветвь, которая тянулась по линии Любаши. Я помнила ее дочек, Аленку и Витусю, маленькими девчонками – своими ровесницами. Теперь это были молодые женщины, излучающие уверенность и силу. Аленка жила в деревне уже шесть лет, все у нее в доме ломилось от запасов, родственники и знакомые щемились к ней всеми правдами и неправдами. Она осознавала свою маленькую власть над ними. Она была щедра – в том смысле, что всегда была готова накормить голодного тарелкой наваристого украинского борща с увесистой ложкой сметаны. Но дальше этого ее щедрость не распространялась. Она поила молоком телят, делала ведрами творог. Когда он скисал, она несла его свиньям, варила месиво собакам, от этого месива несло таким духом, что умереть было впору, но раздавать она ничего не раздавала. Она видела, как побирались мы, пока не отелилась Тонина корова, она, в конце концов, забыла, как приезжала ко мне в Минск со своими многочисленными подругами, но это ничего не меняло. Теперь, когда – слава богу! – отелилась Тонина корова, мы все испытали огромное облегчение.
Меня с Ванькой Аленка пригласила прийти чуть пораньше, у нее, похоже, были на нас какие-то виды. Мы покатили в конец нашей улицы, миновали с десяток заброшенных домов. Некоторые из них бывшие или новые хозяева использовали в качестве дач, и это было не самое худшее – все-таки земля хоть как-то да возделывалась. Въехали с Ванькой во двор. Вся семья была в сборе. Юрик, Любашин муж, облобызал меня и Ваньку. Некогда роскошный красавец, якобы с примесью греческой крови по линии никем не виденного отца, он превратился в существо непонятного возраста, с изъеденным морщинами лицом, с трясущимися руками – следствие тяжелой работы в шахте с забойным молотком в руках вкупе с беспробудным пьянством. Он превратился в нервного, злобного, на всех покрикивающего старика. Он взял на руки Ваньку, мое сердце зашлось от страха – сейчас он его уронит, – но ничего, обошлось – и покрыл поцелуями Ванькину макушку.