18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Маркуша – Вместе и врозь (страница 31)

18

— Не продается! — сказал Чкалов и привез монетку домой, в Россию. Вот так и попала эта единственная в своем роде денежка в наш музей, пережив своего знаменитого обладателя, так превратилась она в бесценный экспонат…

Может быть, это покажется странным, но о Чкалове я знал не так уж много. Отец отзывался о нем сдержанно. Запомнилось, как он при мне сказал какому-то человеку, вероятно, газетному корреспонденту, долго выспрашивающему отца об авиации:

— А кому нужны ярлыки? Лично я не знаю, какой меркой определяют, кто великий летчик своего времени, а кто просто хороший. В моем представлении летчики бывают надежными и не вполне надежными…

Но тогда, на Волге, копейка произвела, видать, и на отца впечатление. Он долго ее рассматривал, а потом сказал мне:

— Запомни, мужик, не все продается. Не все.

Кажется, только теперь я начинаю понимать, какой смысл вкладывал отец в это "не все".

Кино кончилось. На палубе прямо-таки конский топот.

Вообще это здорово придумано — деревянные подошвы с ремешками вместо рабочих ботинок: и горячей палубы бояться не надо, и по воде топать удобно, только гремят — страшное дело.

Интересно, кому это капитан опять мозги вправляет? Надо же — и тут в каюте слышно:

— Что-то умишком ты, брат, похудел, а рожу нажрал, замечаю, на велосипеде не объехать!..

Теперь я жалею, что мало к отцу тянулся, мало жизнью его интересовался. Наверное, и он про это думал — почему у нас с ним дружбы не получалось, а так только — доброе утро, как дела, спокойной ночи…

Раз, помню, вечером пришел отец домой с приятелями, трое или четверо их было. И один — кажется, штурман стал матери рассказывать:

— Представляешь, тут твой красавец и говорит: "Пожалуйста, не пугайте меня. Я и так уже на войне и после войны хорошо пуганный. Лучше постарайтесь понять, в чем разница между нами? Я свое место могу хоть завтра уступить, а вы не можете". Шахвердов аж посинел от такого нахальства, а Ленька вроде ничего не замечает: "Проанализируем почему? Я без должности — все равно летчик, а вы без должности — отставник. Для чего же нам ссориться? Командовать за вас я не стремлюсь, не способен, а вы летать за меня не можете. Подумайте, взвесьте, а я пока с вашего разрешения откланяюсь…"

Кем был Шахвердов, я понятия не имел.

Но почему-то он представлялся мне генералом, раскормленным, свирепым. Смысла отцовских слов я толком не понимал и все-таки восхищался его поведением и робел перед ним.

Ну, мог ли я представить, чтобы у меня хватило храбрости держаться так перед директором школы, например?

Подражать отцу я пробовал много раз, но почему-то всегда неудачно.

В чем-то мы с ним, вероятно, принципиально разные, что ли…

Кажется, в восьмом, а может, и в девятом классе это было. Прислали к нам новую учительницу. Была она молодая и очень хорошенькая, в моем понимании. А как раз в это время до меня долетели весьма смутные слухи о романтических похождениях отца, едва не закончившихся семейной катастрофой. Не вдаваясь ни в существо, ни в подробности тех событий, я безоговорочно принял сторону отца. В каком смысле принял? Решил: ухаживать за женщинами хорошо, мужественно и возвышенно. Буду тоже!

Новая учительница начала урок. А я с совершенно зоологическим интересом уставился на нее. Бедняга не выдержала моего нахального взгляда и имела неосторожность спросить:

— Что ты так смотришь на меня, Габов?

И я при всем классе, не задумываясь, буркнул:

— А разве нельзя внимательно смотреть на хорошенькую женщину?

Тут наступила такая тишина, что я даже испугался.

А она оказалась молодцом (это я теперь говорю — молодцом!), наша новая учительница. Не растерялась, подошла, притулилась на кончике парты, обняла меня за плечи и, заглядывая в глаза, сказала:

— Милый мой, а ты, как я вижу, настоящий мужчина. Ты знаешь женщин и умеешь нравиться? Только зачем же произносить такие слова во всеуслышанье? — Она совсем склонилась надо мной и, касаясь волосами моего лица, говорила в самое ухо: — Ну, скажи, только тихонько скажи, все до конца скажи.

Говорить мне было, естественно, нечего. Я аж взмок и чувствовал себя начисто стертым с лица земли. И тогда учительница засмеялась и, выпрямившись во весь рост, сказала:

— Эх ты! А туда же… Впрочем, особенно не огорчайся, Габов, со временем научишься.

И я сгорбился за своей партой, растоптанный и уничтоженный, а сердце, как в засаде, так и стучало, так и стучало, словно хотело выскочить и покатиться к ее ногам.

Много лет спустя я имел глупость рассказать об этом случае Зое. Нет, Зоя не очень надо мной смеялась, а по своему обыкновению сразила меня очередной цитатой. На этот раз из Бурлюка, друга Маяковского:

"Все человеческие отношения основаны только на выгоде. Любовь, дружба — это слова. Отношения крепки в том случае, если людям выгодно относиться друг к другу хорошо. Мы помогаем один другому из-за выгоды, и тогда все между нами понятно и просто".

Я возмутился:

— Но это же откровенный, ничем не прикрытый и не припудренный цинизм, Зоя!

— Да. И что?

И снова я оказался в тупике, снова я не знал, как ответить, хотя все мое нутро было против такого отношения к людям и к жизни.

Ох как я ненавидел в этот момент и Зою, и ее феноменальную способность ссылаться на авторитеты — подлинные и мнимые.

Не знаю, почему я почти никогда не решался спрашивать советов у отца. Уверен, отец бы не оттолкнул меня, сказав: "Вырастешь, Леша, узнаешь", — и все-таки не решался.

Теперь я думаю, он ждал моих вопросов, хотел бы прийти на помощь, но или не решался проявлять инициативу сам, или откладывал до подходящего случая. Ведь отец был — я в этом совершенно убежден — по существу своему застенчивым и деликатным человеком. Во всяком случае, он никогда не лез в чужую душу, даже если душе этой было каких-нибудь пять лет от роду.

Мне как раз исполнилось столько, когда это случилось. Я дико ревел. Из-за чего, не помню. Ревел до икотки, до судорог. То ли меня кто-то обидел, то ли у меня что-то болело. Меня старалась успокоить мать, бабушка — и все без толку; мать даже прикрикнула на меня, чего обыкновенно не позволяла себе, — но тоже без пользы. И тут появился отец. Сквозь слезы он показался очень большим и размытым, будто я его видел не в фокусе. Отец был светло-голубой. Вероятно, он пришел из гаража в старом, вылинявшем летном комбинезоне. Он присел около меня и как-то просительно тихо сказал:

— Постарайся, мужик, задержать на секундочку дыхание. Вот так. Ну, пожалуйста. Иначе ты сорвешь связки и тогда долго не сможешь разговаривать.

По-видимому, я как-то отреагировал на его слова, потому что рев пресекся, хотя я все еще вздрагивал и даже икал. И тогда он еще сказал:

— А теперь плюнь подальше.

Это указание я исполнил с удовольствием.

— Очень хорошо, — сказал отец, — плюнь еще разок и еще подальше. Так. Еще разок давай…

Я сидел и с ожесточением плевался.

Отец подождал немного и объявил:

— Все в порядке. Теперь можешь реветь снова. — И тут же вышел из комнаты.

Странное дело — охота реветь пропала, но вот что еще удивительней — позже он не сказал мне ни слова, не сделал никакой попытки выяснить причину моих диких слез, не пытался прочесть мораль или хотя бы попрекнуть: эх ты, а еще мужчиной называешься!..

Вообще, он почти не учил меня, в том распространенном смысле слова, когда один старается вложить в мозги другому свои мысли, проверенные решения, патентованную мудрость. Едва ли я могу припомнить две-три отцовские нотации, услышанные за всю нашу совместную жизнь.

— Мужество, мужество! Не такой уж это сахар, — сказал отец, когда я разболтался о предстоящем мне в школе докладе: "Герой войны — герой труда". — Основа мужества — осознанное насилие над собственной личностью, если, конечно, мужество не слепое. И не думай, что кому-нибудь на войне хотелось таранить противника или закрывать телом амбразуру. Не надо оглуплять героев. С радостью не умирают. Ты все-таки подумай еще, и советую — поубавь в своем докладе восклицательных знаков.

Разговор был коротким и случайным, но долго не давал мне покоя. И только уже студентом, на целине, я додумал эти отцовские слова: все трудное, что совершает человек, все рискованное, на что он отваживается, начинается с осознания необходимости.

Когда отец погиб, мне пришло в голову: а может, те графики, с которыми он отстаивал свое право летать, устарели… и он — сам…

Опрокинул машину на спину — и до земли.

Нет, этого не могло быть.

То есть он-то смог бы, я уверен… но на борту находился экипаж…

Он говорил мне, мальчишке:

— Самое большое, что ты можешь сделать сегодня, — не совершать подлостей и по возможности удерживать от этого товарищей. Думаешь, мало? Не так мало и не так легко, как кажется со стороны…

И еще я запомнил:

— Чтобы быть порядочным человеком, не надо делать другим того, чего бы ты не хотел, чтобы другие делали тебе.

Нет, он не сам, конечно…

3 июля

За правым бортом поднимается медленная волна. Поднимаясь, она истончается в вершине, окрашивается голубовато-зеленым светом, потом гребень седеет и врывается на пароход. Сначала слышен удар, легкое шипенье — и вода разбегается по палубе. Красиво! Но ходишь как на чужих ногах. Ставишь ступню и ждешь — поведет или удержишься…

Нас прикрывает остров Сокотра. Часа через четыре должны выйти в настоящий океан.