Анатолий Маркуша – Вместе и врозь (страница 31)
— Не продается! — сказал Чкалов и привез монетку домой, в Россию. Вот так и попала эта единственная в своем роде денежка в наш музей, пережив своего знаменитого обладателя, так превратилась она в бесценный экспонат…
Может быть, это покажется странным, но о Чкалове я знал не так уж много. Отец отзывался о нем сдержанно. Запомнилось, как он при мне сказал какому-то человеку, вероятно, газетному корреспонденту, долго выспрашивающему отца об авиации:
— А кому нужны ярлыки? Лично я не знаю, какой меркой определяют, кто великий летчик своего времени, а кто просто хороший. В моем представлении летчики бывают надежными и не вполне надежными…
Но тогда, на Волге, копейка произвела, видать, и на отца впечатление. Он долго ее рассматривал, а потом сказал мне:
— Запомни, мужик, не все продается. Не все.
Кажется, только теперь я начинаю понимать, какой смысл вкладывал отец в это "не все".
Кино кончилось. На палубе прямо-таки конский топот.
Вообще это здорово придумано — деревянные подошвы с ремешками вместо рабочих ботинок: и горячей палубы бояться не надо, и по воде топать удобно, только гремят — страшное дело.
Интересно, кому это капитан опять мозги вправляет? Надо же — и тут в каюте слышно:
— Что-то умишком ты, брат, похудел, а рожу нажрал, замечаю, на велосипеде не объехать!..
Теперь я жалею, что мало к отцу тянулся, мало жизнью его интересовался. Наверное, и он про это думал — почему у нас с ним дружбы не получалось, а так только — доброе утро, как дела, спокойной ночи…
Раз, помню, вечером пришел отец домой с приятелями, трое или четверо их было. И один — кажется, штурман стал матери рассказывать:
— Представляешь, тут твой красавец и говорит: "Пожалуйста, не пугайте меня. Я и так уже на войне и после войны хорошо пуганный. Лучше постарайтесь понять, в чем разница между нами? Я свое место могу хоть завтра уступить, а вы не можете". Шахвердов аж посинел от такого нахальства, а Ленька вроде ничего не замечает: "Проанализируем почему? Я без должности — все равно летчик, а вы без должности — отставник. Для чего же нам ссориться? Командовать за вас я не стремлюсь, не способен, а вы летать за меня не можете. Подумайте, взвесьте, а я пока с вашего разрешения откланяюсь…"
Кем был Шахвердов, я понятия не имел.
Но почему-то он представлялся мне генералом, раскормленным, свирепым. Смысла отцовских слов я толком не понимал и все-таки восхищался его поведением и робел перед ним.
Ну, мог ли я представить, чтобы у меня хватило храбрости держаться так перед директором школы, например?
Подражать отцу я пробовал много раз, но почему-то всегда неудачно.
В чем-то мы с ним, вероятно, принципиально разные, что ли…
Кажется, в восьмом, а может, и в девятом классе это было. Прислали к нам новую учительницу. Была она молодая и очень хорошенькая, в моем понимании. А как раз в это время до меня долетели весьма смутные слухи о романтических похождениях отца, едва не закончившихся семейной катастрофой. Не вдаваясь ни в существо, ни в подробности тех событий, я безоговорочно принял сторону отца. В каком смысле принял? Решил: ухаживать за женщинами хорошо, мужественно и возвышенно. Буду тоже!
Новая учительница начала урок. А я с совершенно зоологическим интересом уставился на нее. Бедняга не выдержала моего нахального взгляда и имела неосторожность спросить:
— Что ты так смотришь на меня, Габов?
И я при всем классе, не задумываясь, буркнул:
— А разве нельзя внимательно смотреть на хорошенькую женщину?
Тут наступила такая тишина, что я даже испугался.
А она оказалась молодцом (это я теперь говорю — молодцом!), наша новая учительница. Не растерялась, подошла, притулилась на кончике парты, обняла меня за плечи и, заглядывая в глаза, сказала:
— Милый мой, а ты, как я вижу, настоящий мужчина. Ты знаешь женщин и умеешь нравиться? Только зачем же произносить такие слова во всеуслышанье? — Она совсем склонилась надо мной и, касаясь волосами моего лица, говорила в самое ухо: — Ну, скажи, только тихонько скажи, все до конца скажи.
Говорить мне было, естественно, нечего. Я аж взмок и чувствовал себя начисто стертым с лица земли. И тогда учительница засмеялась и, выпрямившись во весь рост, сказала:
— Эх ты! А туда же… Впрочем, особенно не огорчайся, Габов, со временем научишься.
И я сгорбился за своей партой, растоптанный и уничтоженный, а сердце, как в засаде, так и стучало, так и стучало, словно хотело выскочить и покатиться к ее ногам.
Много лет спустя я имел глупость рассказать об этом случае Зое. Нет, Зоя не очень надо мной смеялась, а по своему обыкновению сразила меня очередной цитатой. На этот раз из Бурлюка, друга Маяковского:
"Все человеческие отношения основаны только на выгоде. Любовь, дружба — это слова. Отношения крепки в том случае, если людям выгодно относиться друг к другу хорошо. Мы помогаем один другому из-за выгоды, и тогда все между нами понятно и просто".
Я возмутился:
— Но это же откровенный, ничем не прикрытый и не припудренный цинизм, Зоя!
— Да. И что?
И снова я оказался в тупике, снова я не знал, как ответить, хотя все мое нутро было против такого отношения к людям и к жизни.
Ох как я ненавидел в этот момент и Зою, и ее феноменальную способность ссылаться на авторитеты — подлинные и мнимые.
Не знаю, почему я почти никогда не решался спрашивать советов у отца. Уверен, отец бы не оттолкнул меня, сказав: "Вырастешь, Леша, узнаешь", — и все-таки не решался.
Теперь я думаю, он ждал моих вопросов, хотел бы прийти на помощь, но или не решался проявлять инициативу сам, или откладывал до подходящего случая. Ведь отец был — я в этом совершенно убежден — по существу своему застенчивым и деликатным человеком. Во всяком случае, он никогда не лез в чужую душу, даже если душе этой было каких-нибудь пять лет от роду.
Мне как раз исполнилось столько, когда это случилось. Я дико ревел. Из-за чего, не помню. Ревел до икотки, до судорог. То ли меня кто-то обидел, то ли у меня что-то болело. Меня старалась успокоить мать, бабушка — и все без толку; мать даже прикрикнула на меня, чего обыкновенно не позволяла себе, — но тоже без пользы. И тут появился отец. Сквозь слезы он показался очень большим и размытым, будто я его видел не в фокусе. Отец был светло-голубой. Вероятно, он пришел из гаража в старом, вылинявшем летном комбинезоне. Он присел около меня и как-то просительно тихо сказал:
— Постарайся, мужик, задержать на секундочку дыхание. Вот так. Ну, пожалуйста. Иначе ты сорвешь связки и тогда долго не сможешь разговаривать.
По-видимому, я как-то отреагировал на его слова, потому что рев пресекся, хотя я все еще вздрагивал и даже икал. И тогда он еще сказал:
— А теперь плюнь подальше.
Это указание я исполнил с удовольствием.
— Очень хорошо, — сказал отец, — плюнь еще разок и еще подальше. Так. Еще разок давай…
Я сидел и с ожесточением плевался.
Отец подождал немного и объявил:
— Все в порядке. Теперь можешь реветь снова. — И тут же вышел из комнаты.
Странное дело — охота реветь пропала, но вот что еще удивительней — позже он не сказал мне ни слова, не сделал никакой попытки выяснить причину моих диких слез, не пытался прочесть мораль или хотя бы попрекнуть: эх ты, а еще мужчиной называешься!..
Вообще, он почти не учил меня, в том распространенном смысле слова, когда один старается вложить в мозги другому свои мысли, проверенные решения, патентованную мудрость. Едва ли я могу припомнить две-три отцовские нотации, услышанные за всю нашу совместную жизнь.
— Мужество, мужество! Не такой уж это сахар, — сказал отец, когда я разболтался о предстоящем мне в школе докладе: "Герой войны — герой труда". — Основа мужества — осознанное насилие над собственной личностью, если, конечно, мужество не слепое. И не думай, что кому-нибудь на войне хотелось таранить противника или закрывать телом амбразуру. Не надо оглуплять героев. С радостью не умирают. Ты все-таки подумай еще, и советую — поубавь в своем докладе восклицательных знаков.
Разговор был коротким и случайным, но долго не давал мне покоя. И только уже студентом, на целине, я додумал эти отцовские слова: все трудное, что совершает человек, все рискованное, на что он отваживается, начинается с осознания необходимости.
Когда отец погиб, мне пришло в голову: а может, те графики, с которыми он отстаивал свое право летать, устарели… и он — сам…
Опрокинул машину на спину — и до земли.
Нет, этого не могло быть.
То есть он-то смог бы, я уверен… но на борту находился экипаж…
Он говорил мне, мальчишке:
— Самое большое, что ты можешь сделать сегодня, — не совершать подлостей и по возможности удерживать от этого товарищей. Думаешь, мало? Не так мало и не так легко, как кажется со стороны…
И еще я запомнил:
— Чтобы быть порядочным человеком, не надо делать другим того, чего бы ты не хотел, чтобы другие делали тебе.
Нет, он не сам, конечно…
За правым бортом поднимается медленная волна. Поднимаясь, она истончается в вершине, окрашивается голубовато-зеленым светом, потом гребень седеет и врывается на пароход. Сначала слышен удар, легкое шипенье — и вода разбегается по палубе. Красиво! Но ходишь как на чужих ногах. Ставишь ступню и ждешь — поведет или удержишься…
Нас прикрывает остров Сокотра. Часа через четыре должны выйти в настоящий океан.