Анастасия Вежина – Приворот и Порча (страница 2)
Нормально. Она едва не усмехнулась — или усмехнулась, только лицо не показало этого так, как должно было.
Он спрашивал дальше: сжать руку, поднять палец, посмотреть влево, посмотреть вправо. Она выполняла — медленно, с усилием, как на уроке физкультуры после долгой болезни, когда тело помнит всё теоретически, но на практике работает через нехочу. Свет в глаза фонариком — она зажмурилась, он отметил что-то в папке.
Медсестра взяла кровь. Игла вошла в уже привычную точку — видимо, брали часто.
— Всё хорошо, — повторял врач. — Всё хорошо.
Татьяна смотрела в потолок и думала, что он говорит это больше себе.
Когда они ушли — все трое, пошептавшись у двери, — в палате осталась тишина.
Не совсем тишина: аппаратура пищала, за окном что-то гудело (машины, наверное, или вентиляция), по коридору ходили, по коридору всегда ходили, это была такая больничная константа. Но в сравнении с тем, что только что было, — почти тишина.
Татьяна смотрела в окно.
Окно было сбоку, она видела его краем глаза — серое, зимнее, с полосой неба вверху. Небо было такое же серое, как окно, как стены, как всё здесь. Январское небо над Москвой — она знала этот цвет, ни с чем не перепутаешь.
Январь.
Значит, она пропустила лето. Целое лето — июнь, июль, август — она лежала здесь под писк аппаратуры и не знала об этом. Пропустила осень. Пропустила своё тридцатипятилетие — оно было в сентябре. Пропустила Новый год.
Она попробовала что-нибудь почувствовать по этому поводу. Горе, что ли. Или злость.
Не получилось.
Было только это странное отстранённое любопытство — как у врача, который смотрит на чужой снимок и отмечает патологию, ещё не зная, что снимок его собственный.
Восемь месяцев.
Интересно, кто платил за палату. Интересно, кто приходил. Интересно, где Саша.
Это последнее — про Сашу — она подумала как будто мимоходом, механически, как думают о вещах, которые всегда рядом и которые поэтому уже не замечаешь. Саша, наверное, волновался. Наверное, приходил каждый день. Наверное, сидел вот здесь, рядом, и держал её за эту чужую худую руку.
Рука лежала на одеяле.
Татьяна смотрела на неё.
Она не знала почему, но что-то в этой картине — руки, ждущей, что её возьмут, — было неправильным. Не с рукой. С чем-то другим. С тем, что она только что думала про Сашу.
Что-то в этом было не так.
Она не могла ухватить что. Мысль скользила, уходила, и гнаться за ней не было сил — тело было тяжёлым, настойчиво и непреодолимо тяжёлым, и требовало назад, в сон, не в ту тёмную воду, а просто в сон, обыкновенный.
Татьяна закрыла глаза.
Второй раз она проснулась от голоса.
— ...стабильная, все показатели в пределах нормы, с учётом обстоятельств...
Врач говорил за дверью — она слышала его через щель, дверь была прикрыта, но не плотно. Второй голос она не знала. Женский, быстрый, деловой.
— Когда можно будет с ней поговорить?
— Не раньше завтра. Ей сейчас нужен покой. Нервная система...
— Я понимаю нервную систему. Мне нужно знать, когда.
— Завтра, — повторил врач. Твёрдо. — Не раньше.
Пауза. Потом шаги — удаляющиеся.
Татьяна лежала в полутьме. За окном потемнело — значит, она спала несколько часов. Аппаратура пищала. Капельница капала.
Кто приходил — она не знала. Не посмотрела. Не успела.
Потом подумала: успеется. Никуда не денется.
Потом подумала ещё раз, уже другим слоем, глубже: почему я так подумала? Почему — никуда не денется? Он всегда был здесь. Всегда приходил. Почему я...
Мысль снова ушла.
Может, просто слабость. Восемь месяцев — это долго, это очень долго, мозг работает не так, мысли рассыпаются. Это нормально. Сергей Леонидович сказал — всё нормально.
Она велела себе не думать.
Тело с облегчением согласилось.
Ночью приснилась бабушка.
Не размытая, не голос из воды — настоящая баба Матрёна, которую Татьяна помнила: маленькая, быстрая, с руками, вечно пахнущими травой. Она сидела за своим столом — тем, дубовым, рассохшимся, за которым Татьяна в детстве делала уроки, — и что-то писала. Скрипело перо. Или ручка. Татьяна не могла разобрать.
— Бабушка, — сказала она.
Баба Матрёна подняла голову. Посмотрела — не тем взглядом, которым смотрят на внучку, а тем, которым, наверное, смотрят на что-то важное, что нужно успеть сказать.
— Всё записано, Танюша, — сказала она. — Ищи.
— Что искать? — спросила Татьяна.
Но бабушка уже смотрела в свои бумаги. Перо скрипело.
Татьяна стояла и ждала. Потом поняла, что больше ничего не будет, что это всё, что она получит, — и проснулась с ощущением, которое не могла назвать. Не тревога. Не горе. Что-то острее и тише одновременно.
За окном начинало светать. Серое сменялось чуть менее серым.
Она долго смотрела на этот переход.
Всё записано. Ищи.
Бабушка умерла шесть лет назад. Татьяна не была на похоронах — они с Сашей тогда были в Греции, она узнала по звонку, ревела в ванной гостиничного номера, пока Саша стучал в дверь и спрашивал, выйдет ли она к завтраку. Домой в Барнаул она поехала через месяц — уладить документы, продать дом. Не продала. Не смогла.
Дом так и стоял — с соседкой, которая приглядывала, с бабушкиными вещами, которые никуда не делись.
Всё записано.
Татьяна отвернулась от окна.
Надо было позвонить Саше. Или медсестра позвонит — они, наверное, уже звонят, у них номера родственников. Он узнает и приедет, и всё встанет на места, и не будет этого странного ощущения, что что-то не так.
Она попробовала снова сжать пальцы. Все пять — медленно, но послушались.
Хорошо.
Значит, она жива.
Значит, восемь месяцев прошли, и она не осталась там, в тёмной воде, — хотя часть её до сих пор не понимает, радоваться этому или нет.
За дверью снова послышались шаги. Начинался больничный день — такой же белый, такой же равнодушный, такой же правильно устроенный, как этот потолок с трещиной, которая никуда не ведёт.
Татьяна смотрела на неё и ждала.
Она не знала чего.
Чего-то, что бабушка велела искать.
Или просто — чего-нибудь, что объяснит, почему, думая о Саше, она не чувствует ничего, кроме этой тихой, пустой, совершенно непонятной тревоги.