Анастасия Евстюхина – Мюонное нейтрино, пролетевшее сквозь наши сердца (страница 38)
Так сразу. В лоб. Один дома. Тая надеялась только взглянуть мельком, ненавязчиво проплыть мимо в новой юбке, проскользнуть по краешку…
Конверт был отдан, визит – исчерпан.
Минут пятнадцать незаконно посидела Тая на краешке табуретки в кухне, вливая в себя мелкими глоточками пресный чай.
Захар подвинул ей сахарницу.
– Не надо, спасибо.
– А я люблю с сахаром.
Тае показалось: он произнес это с каким-то особенным значением.
Показалось.
Больше не говорили.
Что может быть хуже, чем долго находиться на девяти квадратах с человеком, для которого слепила бы из слов целый город, хотя чего мелочиться – мир слепила бы, но молчишь, потому что слова, хоть убей, не склеиваются одно с другим, будто снег в морозный день?
Захар заварил себе чай, но не пил его.
Тая с трудом проглатывала несладкий и слишком крепкий – до горечи – напиток, стесняясь попросить кипятка – разбавить.
Казалось, пространство между ними было более плотным, чем между всеми остальными людьми.
– Я в комп играть пошел.
Тая воспользовалась возможностью заглянуть в алтарь – в
Каждую из этих вещей – прижать бы к сердцу.
Поднести к лицу близко-близко, окунуться в облачко запаха.
Его жизнь.
Эти вещи наблюдают за ним каждый день.
Видят его по утрам, смешным, подслеповатым со сна, неуклюжим…
Тая завидует.
И охрипшим наушникам, отвергнутым, ненужным, и мятым тетрадкам, и мячу. Каждому винтику или несуразной пластмасске в этой комнате.
Интересно, где «Купальщица»?
Конечно же, не на стене.
Старательными глазами, собирающими мелочи
Надо уходить.
Чего стоять столбом посреди чужой интимно неприбранной комнаты? Чего ловить?
Из вежливости Захар вышел провожать, но было заметно: двухминутная прогулка до остановки тяготит обоих.
Тае казалось: он все еще подозревает ее в склонности к себе, а значит, всякий лишний жест будет трактовать как намек; Захар, вероятно, и подозревал, оттого был сдержан, дабы неосторожным знаком не пробудить чутко дремлющие ложные надежды.
Они стояли на пустой трамвайной остановке. Было тускло, ветрено. По асфальту тащилась, как больной голубь, тщащийся взлететь, скомканная газета.
– Знаешь, самое обидное – это когда теряешь старых друзей, – сказал Захар.
И Тая услышала вдруг гораздо больше произнесенного.
Фраза открылась – дверь в сад невысказанного.
Ведь он же говорил о Люсе!
Общее детство связывало их всех!
Испортить хорошую дружбу плохим романом – нет ничего легче. Но это всегда – навсегда. Не собрать самих себя прежних, свежих, неизведавших.
Тая заглянула в лицо Захара.
В облегающей спортивной шапочке, про какие неприлично шутят, без пряди на лбу, без папиросы за ухом, он показался вдруг незнакомым, излишне бледным и узколицым, несчастным, странным.
Захар держал руки в карманах куцей спортивной курточки, сутулился, переминался с ноги на ногу, то ли от холода, то ли от желания поскорее отбыть свою джентльменскую повинность.
На Таю он не смотрел.
И ей стало вдруг стыдно, как никогда стыдно, до мучительного содрогания, за то, что долгое время она думала, будто бы пострадала в этой истории больше всех.
Тая хотела было протянуть руку, дотронуться до плеча Захара, сказать, что она могла бы стать его другом… Но не посмела.
Чем большее значение мы придаем впечатлению, производимому нами на человека, чем больше хотим ему нравиться, тем труднее нам сблизиться с ним по-настоящему, понять его и самим оказаться понятыми правильно. Тая всегда старалась строить из себя при Захаре кого-то другого – умнее, красивее, храбрее, – потому что была влюблена, не усматривая в этом того огромного недоверия, которое и делало их такими далекими, чужими.
Призрачная рука Таиной нежности потянулась к Захару, дрогнула на полпути, бессильно повисла. Не достала.
– Пока.
Он так и не посмотрел на нее – мерил взглядом несуществующие, но уже выкупленные этажи возводимой за синим ребристым забором многоэтажки.
Створки трамвайных дверей сомкнулись: проглотили этот пасмурный день, неловкую встречу, несказанные слова…
Застучали колеса-зубы, пережевывая, перетирая, утрамбовывая мимолетные ощущения в сплошной податливый пластилин памяти, из которого потом – час, неделю, месяц спустя – болезненно хочется, но невозможно уже вылепить как было.
Декабрь
Почти месяц здесь.
Каждый день – целая жизнь.
У Кати месячные. Ей никто не принес прокладок – бабушка, которую она зовет, вроде бы год как умерла; няньки положили Кате в рейтузы какие-то тряпки.
Непобедимая женская сила не ведает, кому дана, – вырывается наружу как будто в насмешку алым, ярким.
– Бабушка. Бабушка?
– Бэм! Бэм, – вторит Корнева.
Тая от нечего делать читает книгу, найденную на подоконнике возле кресла няньки.
Дамский роман. Кустарное изделие, где на затасканные архетипы (девственница и дракон/король/олигарх), как на деревянные болванки, наклеены пестрые тряпки банальных коллизий и откровенных сцен.
Ни за что на свете не стала бы Тая впихивать в себя этот жирный лавбургер, из которого так и лезет тошнотворный майонез пошлости, если бы нашлось что еще почитать, кроме стены.
Тая принимает антидепрессант и чувствует себя лучше (вроде).
– Бабушка?