Анастасия Ермолова – Освежатина (страница 2)
Но Ига эта жалкость не расслабила. Он знал, сразу за полуулыбкой гомуны хохлятся и бросаются на беззащитных жертв. Правда, это только по слухам, на своём веку он не видал ни одного случая нападения мохнатых.
Шёрстка гомуна, искрящаяся на закатном солнце оранжево-красным, уже вздыбилась, когти протянулись в сторону незваного гостя, а глазницы будто насадили человекообразного на вертел. В уголке рта проблеснула вязкая слюна, поползла ниже и тугой каплей ухнулась на пол.
Дрожа всем телом, Иг стоял на предпоследней ступеньке. Он, не спуская взгляда, мягко опустил тулово, глубоко поклонился и попятился. Гомун лениво продефилировал ближе. Обнюхал дар. Внимательно осмотрел Ига. Воткнул коготь промеж труповых рёбер и унёсся прочь, выпрыгнув в домовую глазницу и повиснув на корневище плюща.
— О-а, А-а! — прохрипел Иг и сглотнул. Голос набрал силу: — Вышевато! Ни гомун! Вырыгнул!
Послышался влажный топот. Когда два небольших человекообразных приблизились к отцу, тот отвесил им по подзатыльнику.
— Тулово жало. Сидя и сидя, — самец покачал головой. — Животя?
Мальцы заулыбались, а из впуклых животов донёсся утробный звук. Пробурлил на манер горна партию и легонько присвистнул по окончании. С последнего пайка прошло уж четыре ночи.
— Птах? — А-а, тот, что постарше, облизнулся.
— Свежатина.
Выкормыши переглянулись. Они вмиг вспомнили, как крутило животы после Четыре. Непереваренная еда выходила фонтаном верхним и нижним этажом, иногда даже одновременно, а плоть будто пронзали и выкручивали острые коготки гомунов. Агония и душераздирающие вопли три дня пронизывали безликость бетонных стен.
Соседи даже обратились к старцу, дабы тот распорядился о подготовке берестяных саванов, но семейство поправилось, поклявшись впредь никогда не употреблять «чавкающих». Так они прозвали синюшные пятна, что шкворчали на костре, издавая канонаду «чавков» и выстреливая жижей в стены. А о приступе всё ещё напоминало зловонное амбре, намертво впитавшееся в толщу перекрытий.
— Бо-бо, — младший показал на живот и одноразово хныкнул, не переходя в истерику.
Так сказать, кинул предупредительный хнык.
— Пять ни небел. Небел бошка. Иг чик, — самец махнул листовым металлом, — гомун дая.
— Гомун ам, ни свежа, — протянул старший на площадке одиннадцатого. — Ке свежа?
— Финке зря, — ответил отец. — Бошка бо-бо, — он перехватил хворост у О-а и откинул на склад.
Старший прошлёпал следом. Он сделал шаг, и тайный груз выскользнул из-под веток и брякнулся о пол. На звук обернулся Иг. Его взгляд упал на красный корешок, глаза заискрились, и он воскликнул, выставив большой палец:
— Жар буя! Во!
А-а рыкнул от бессилия, ибо занятые руки не дали подобрать сокровище. Он кинул выразительный взгляд брату, мол: «Спасай!», но тот погрузился в песнопение и покачивание головой: «Буя жаря, жаря буя, безживотя ни буя…».
Отец со старшим сыном скинули дрова и обернулись к площадке. Шаги Ига ширились пуще шагов А-а, потому отец добрался до корешка первым. Нагнулся, подобрал и, не прикладывая ни йоты усилий, вырвал всю сшивку.
А-а закусил губу. Он не хотел расставаться с находкой, отвоёванной с боем у сопротивляющегося дупла. Оное прогнило и каждый раз, когда выкормыш силился поддеть книгу, осыпало руку трухой. Природа не сохранила дерево, но шершавый кожаный переплёт защитил глянцевые страницы. Всю дорогу из чащи А-а, несмотря на неустанные дёрганья брата, молчал и обсасывал: «Ке ставя жар? Кильке Лун, зим летя? Люд ли, ни люд ли?».
Он чувствовал в страницах целый мир, но не находил слов, дабы описать и обдумать.
Последнюю книгу А-а показывал дед. В тот день они сидели у кромки чащи. Солнце ещё пригревало, но деревья уже сбрасывали последнюю листву. Старик водил пальцем по картинкам и сказывал историю, а малец четырёх зим отроду внимал, развесив уши.
Ту зиму дед не пережил. Скончался от безживотия. Мать погоревала денёк и без зазрения предала чтиво огню. А в наследство достались лишь нажимная буквица, которую дед ласково называл: «Квертей» и резной шкап. Благо, А-а успел выучить назубок историю о курочке и золотом яичке. Правда, ценности золота он не понимал, да и куриц никогда не видывал, но благодаря картинкам уразумел, что они — разновидность птахов.
Примостившись у кострища, человекообразная семейка набила животы, вгрызаясь в поджаренные конечности. Самка с упоением обгладывала пальцы, а самцы и выкормыши взяли что пожирнее: бёдра да ножки.
— Семя дня хва, — самка разложила остатки на ровные кучки. — Нова жиряк и пойло щё. Яба дея, — она довольно оскалилась и поставила оба чана на угольки.
Пока семейство наслаждалось пищей, прикрыв глаза от удовольствия, старший вытянул из кострища обугленную с уголков страницу. Единственную из выживших. На ней было изображено чудище, наверное, в два человеческих роста с огромными конечностями и с острыми обнажёнными клыками.
А-а смекнул, на бумаге изображён тот, кто в последние дни снимает кожу с сородичей. Выше, над рисунком, паренёк разглядел буквы, но не смог их распознать.
Он отполз от кострища и достал из-под лежанки, сбитой из лапника с кучей тряпья, припрятанную буквицу. Поднёс ту к лунному росчерку, пронажимал, напевая под нос, как поучали, порядок от «Й» до «Ю», подражая дедовому выговору; скользнул взглядом на рисунок и обратно — на знакомые закорючки. Губы беззвучно шевельнулись, складывая странные звуки в чуждое слово: «Вам-пир».
А-а сгрёб пожитки в беспорядочную кучу и зарылся в неё с головой, поджав колени к животу, всё ещё полному горячей пищи. Перед глазами стоял рисунок: ни гомун, ни зверь. Нечто иное. То, что наверняка не боится лестниц. Последней мыслью, прошившей мрак, стала: «Нова боля. Нова хлопа. Зля».
II
Утром, когда небо озарилось рассветом, в оконные дыры повалил снег. Его швыряло ветром, и он заносил пол, припорашивая угольную пыль и вычерчивая белые полосы.
Семейство проснулось в приподнятом настроении, ибо утро всегда доброе, когда стены источают ароматы зажаренного мясца и кострища.
А-а потянулся, пригладил облезшую шкурку, что едва достигала колен, выудил камень с куском листового металла и начал обтачивать, как поучал отец. Яростные движения влёк страх, разбавленный с любопытством.
Ночь, полная кошмарных видений будто переродила мальчишку, он чувствовал себя уже не выкормышем, но самцом.
Доведя орудие до блеска, А-а взглянул в отражение. На губы налип человечий жир — признак довольствия, гордости пред сородичами, а из носа торчал плотный чёрный волос. Сердце А-а зашлось. Он поднял руки, осмотрел правую и левую подмышку и взвизгнул, подскочив на месте.
Семья слетелась на мальчуковый крик. А-а вновь и вновь опускал и подымал левую руку, тыкал в проклюнувшийся волосок, а родня осматривала место преступления.
Наконец, отец выдохнул и подвёл итог собрания:
— А-а лохматя! Терь Иг ыда Юм, — он почесал за ухом. — старя дая добро. А-а хлопа. Тем, самец! — он ухнул и трижды простучал по груди.
— Нова шкурка! — младший подпрыгнул и захлопал в ладоши. — А-а буя нова шкурка! О-а бря шкурка А-а!
— Вырла! — взревела мать и качнула головой, обхватив щёки чёрными из-за угольной пыли пальцами. — Мал, кой лохматя?
— А-а хлопа! — будущий самец сжал ладонь в кулак и задрал руку.
Отец ухватился ногтями за волосок и резко выдернул. А-а не вскрикнул, лишь слегка поморщился.
— Самец! — Иг похлопал сына по плечу и вышел за шкап, что с ночи забыли придвинуть на место.
Он убёг, сжимая волосок большим и указательным, бесперебойно голося: «Лохматя! А-а лохматя!». Из проёмов отодвигались листы профнастила и высовывались соседские макушки. Они ухали и стучали кулаками по груди вслед новоявленному отцу самца, приправляя возгласами: «Хлопа! Хлопа! Хлопа!».
Иг вильнул в подвал и чрез него проник в соседний подъезд. Взобрался на пятнадцатый, упёр ладони в бёдра и последний раз прохрипел: «Лохматя!».
Сородичи ходили на аудиенцию к старцу по всевозможным событиям: назначению брака, принятию младенца, наречению выкормыша, подготовке берестяных саванов и, как сейчас, неотвратимости взросления. Старец не то, чтобы слыл самым мудрым или самым справедливым членом племени — он попросту был самым старым.
Юм выглядел до невозможности дряхлым. Лицо стягивала сетка морщин, уголки губ тащили невидимые грузики, воспалённые дёсны давно растеряли зубы, глаза застилала пелена катаракты, а промеж бровей углублялась в небытие Марианская впадина. Казалось, стоит коснуться пальцем, и к подножию падёт песчаный бархан.
Старцу шёл уж пятидесятый год, а столько человекообразные не живут.
Когда кусок профнастила отъехал в сторону, и бельма старца встретились с Иговыми зрачками, отец выставил доказательство оволосения сына. Старец обвёл куцый волос белёсым взглядом, ощупал тот сморщенными пальцами и прошлёпал губами:
— А-а ыда чаща. Взятя рызля и хлопа. Тем, кады шкурка дета, — он сдул волосок, — Самец! — и трижды простучал по груди.
Иг повторил за ним и ухнул.
Старец дал добро на обряд инициации, в ходе которого выкормыш должен собственноручно убить хищника, снять с него шкуру, водрузить оную на плечи и только тогда воротиться. Воротиться победителем.
Тогда племя признает самца. Он сможет охотиться наравне с остальными, вступать брак, заводить потомство и отращивать косу — символ силы и мужества.