Альтер М. – Портрет неизвестного (страница 4)
С этими словами он поднял руку, и Алексей, парализованный первобытным ужасом, увидел в его пальцах, скрюченных подагрой и временем, тонкую кисть. Но на конце ее была не щетина. Там, изогнувшись в зловещем, живом танце, трепетал язычок абсолютной тьмы, готовый начать свой роковой мазок по самой ткани бытия Алексея. Свет в комнате начал меркнуть, скручиваться в воронку, в центре которой стоял он сам, а его состаренный двойник, его живое проклятие, медленно, неумолимо поднимал кисть, готовясь нанести первый мазок на холст его души.
Глава 2. Первый мазок на изнанке век
Свет погас не сразу. Он умирал медленно, мучительно, словно затухающая лампа, в которой раскаленная нить еще борется с наступающей тьмой, выплевывая последние, агонизирующие всполохи. Алексей видел, как пространство комнаты сворачивается, скручивается в воронку, центром которой было его собственное сердце. Стены из темного дерева, мольберты, тяжелые драпировки — всё это утратило твердость, поплыло, превращаясь в размытый фон для единственной реальной фигуры — его состаренного двойника, неумолимо приближающегося с кистью в руке. Кисть была продолжением самого мрака, она не отражала свет, а вбирала его в себя, оставляя за собой шлейф абсолютной, дофизической черноты.
Сознание Алексея раскололось. Одна часть, животная, первобытная, вопила о бегстве, приказывала мышцам рвануться, бежать прочь из этого склепа. Другая, парализованная запредельным ужасом, наблюдала за происходящим с холодной, отстраненной ясностью безумца. Он видел каждую морщину на лице своего двойника, каждое пигментное пятно, каждый седой волосок в редких бровях. Видел, как дрогнули уголки его иссохших губ, повторяя тот самый, до боли знакомый рисунок, который сам Алексей видел каждое утро в зеркале, только доведенный временем до гротескного, кошмарного предела. И эти глаза. Собственные глаза, смотревшие на него с выражением спокойного, всепроникающего знания. В них не было злобы. Только глубокая, вселенская печаль и что-то еще, похожее на исполнение давно предначертанного долга.
Двойник сделал еще один шаг. Половицы под ним не скрипнули, словно он не имел веса, словно был соткан из той же непроглядной субстанции, что и его кисть. Он занес руку для первого мазка, и в этот миг Алексей, наконец, обрел способность двигаться. Это был не осознанный порыв, а слепой, конвульсивный бросок в сторону, подальше от надвигающейся гибели. Он споткнулся о край ковра, тяжелого, с ворсом, напоминающим спутанную шерсть мертвого зверя, и рухнул на колени. Острая боль пронзила ногу, но отрезвления не принесла. Извернувшись, он выставил перед собой руки, словно пытаясь отгородиться от неотвратимого.
— Нет! — закричал он. Голос сорвался в хрип, заметался под высокими сводами комнаты, но прозвучал жалко, как писк мыши в когтях у кота. — Ты не можешь… Это не я… Я не понимаю!
Двойник остановился. Его рука с кистью замерла в воздухе. Улыбка на старом лице стала шире, обнажив зубы — желтоватые, но до странности ровные, крепкие, не соответствующие общему облику дряхлости. Это несоответствие резануло глаз Алексея острее ножа. Казалось, сама плоть этого существа подчинялась иным законам, нежели простая человеческая биология.
— Не понимаешь? — произнес двойник. Голос его, надтреснутый и сухой, эхом отозвался в голове Алексея, минуя уши. Казалось, он звучал прямо в извилинах мозга, ввинчиваясь в самое естество. — А разве не ты провел тридцать четыре сеанса, вслушиваясь в мой голос? Разве не ты, обливаясь потом, смешивал краски, чтобы уловить мою суть? Ты написал двенадцать картин, Алексей. Двенадцать исповедей моей души. И знаешь, что самое забавное? Ты ни разу не ошибся. Ты был идеальным зеркалом, самым чутким инструментом. Ты запечатлел не заказчика, не монстра, не бога. Ты запечатлел самого себя. Того себя, которым ты станешь. Того, которым ты уже являешься в моем лице.
— Ложь! — Алексей попытался встать, цепляясь за угол ближайшего мольберта. Дерево жалобно скрипнуло. — Я не знаю тебя! Ты подстроил это! Гипноз, наркотики в воздухе, что угодно! Я не мог написать себя!
— Слова «я» и «ты» — всего лишь условность, — двойник склонил голову набок, точь-в-точь как делал сам Алексей, когда рассматривал неудавшийся фрагмент картины. — Границы личности проницаемы. Особенно для тех, кто прикасается к изнанке бытия посредством искусства. Ты продал мне свой талант, Алексей. Не сейчас. Давно. Десять лет назад, когда впервые взял кисть не для того, чтобы творить, а чтобы забыться. С каждым заказным портретом, с каждым лживым мазком ты выстилал дорогу ко мне. Я лишь поставил финальную точку. Вернее, я начинаю ее писать.
Он снова поднял кисть. Черный язычок на ее конце затанцевал быстрее, испуская тонкий, комариный писк, от которого заныли зубы. Алексей понял, что кричать и умолять бесполезно. Это существо, кем бы оно ни было, подчинялось логике, непостижимой для человеческого разума. Логике сделки, которая уже была заключена самим фактом его, Алексея, согласия. Он сам, добровольно, в обмен на призрак искупления, отдал себя в эти руки.
— Подожди! — выкрикнул он, собрав остатки самообладания. — Ты обещал мечту! Ты сказал, что исполнишь мою мечту! Вернуть тот день! Спасти Катю и дочь! Я согласился на портрет с натуры. Ты показал лицо. Теперь ты должен выполнить свою часть сделки!
Смех двойника был похож на шелест сухих страниц, переворачиваемых ветром в заброшенной библиотеке. Он наполнил комнату запахом старой бумаги и тления.
— О, бедный мой Алексей, — произнес он с интонацией, которую можно было бы принять за сочувствие, если бы не ледяной холод, сквозивший в каждом слоге. — Ты до сих пор думаешь, что мечта — это изменение прошлого? Как примитивно. Как мелодраматично. Твоя истинная мечта была не в том, чтобы спасти их. Твоя истинная мечта — перестать чувствовать вину. Избавиться от груза, который ты таскаешь в себе все эти десять лет. И я дам тебе это. Я напишу тебя нового. Освобожденного. В моем портрете нет места для этой боли. Я сотру ее. Сделаю первый мазок прямо по ней. Разве это не то, чего ты хочешь? Разве не об этом ты молил неизвестно кого все эти годы?
У Алексея перехватило дыхание. Чудовищная правда этих слов оглушила его, как удар обухом по голове. Да, он хотел вернуть тот вечер. Но еще больше он хотел не просыпаться каждое утро с этим камнем в груди. Не видеть во сне ее укоризненный взгляд. Не вздрагивать от звука сирены скорой помощи. Он хотел, чтобы боль ушла, любой ценой. И эта цена, оказывается, была назначена — его собственная сущность.
— Три дня, — повторил двойник, и голос его начал удаляться, хотя он стоял на месте. — Три дня, и портрет будет закончен. Ты можешь бороться, можешь пытаться бежать, можешь искать помощи. Это ничего не изменит. Холст уже натянут на подрамник твоей души. Грунт нанесен. Я начинаю первый слой.
С этими словами он сделал движение кистью. Не по воздуху, не по холсту, а сверху вниз, словно рассекая невидимую преграду прямо перед лицом Алексея. И в тот же миг мир вокруг Алексея дернулся, словно проекция на сбившейся кинопленке. Он увидел комнату, но иначе — цвета стали блеклыми, контрастными, как на старом дагерротипе. Звуки исчезли, остался лишь высокий, звенящий тон тишины. А главное — он перестал чувствовать границы собственного тела. Оно было здесь, он мог им управлять, но оно казалось чужим, неправильно подключенным, словно костюм, сшитый не по его меркам. Ощущение было настолько тошнотворным и дезориентирующим, что он открыл рот, чтобы закричать, но не услышал собственного голоса.
А потом темнота обрушилась на него, как занавес в конце последнего акта.
Очнулся он от холода. Холод был повсюду. Он шел от каменных плит, на которых Алексей лежал, от стен, от самого воздуха, пропитанного сыростью и запахом прелой листвы. Он лежал на земле, на ковре из мокрых прошлогодних листьев, под высокими соснами, чьи черные стволы уходили в серое, предрассветное небо. Дождь не шел, но все вокруг было пропитано влагой — мир, словно выстиранное белье, которое забыли отжать. Алексей попытался пошевелиться и застонал. Каждая мышца болела, будто его долго и методично избивали. Голова гудела, перед глазами плавали радужные круги.
Он сел, опираясь на дрожащие руки. Лес. Тот самый лес, что окружал особняк. Но самого особняка не было. На том месте, где должно было возвышаться мрачное здание с остроконечными башнями, теперь рос густой кустарник, старые, замшелые пни и несколько корявых берез. Ни фундамента, ни осколка стекла, ни следа подъездной дорожки. Ничего. Словно особняк был миражом, плодом его больного воображения, и развеялся с первыми лучами солнца. Солнце, кстати, еще не взошло, но небо на востоке уже наливалось тусклым свинцовым светом, предвещая хмурое, неприветливое утро.
Алексей ощупал себя. Одежда была та же — темные джинсы, рубашка, легкий пиджак, в котором он вышел из дома, как ему казалось, вчера утром. Пиджак был влажным, но не насквозь мокрым. Портфеля с альбомом и карандашами не было. Он проверил карманы: ключи от квартиры, кошелек, телефон. Телефон, к его удивлению, работал, показывая полный заряд батареи и время — пять сорок три утра. Дата… Он уставился на светящиеся цифры и почувствовал, как к горлу подкатывает ком. Дата была той же самой — день, когда он закончил двенадцатую картину. Прошло всего несколько часов с того момента, как он вошел в особняк, полный надежд, и вышел оттуда выпотрошенным. Или это было вчера? Понятие времени расплывалось, становилось ненадежным.