Алишер Таксанов – 2078 год: на тюремной орбите (страница 24)
Третий… третий заставил Алексея невольно отвести взгляд. Кожа у него была красная, воспалённая, будто обожжённая изнутри. Нижняя челюсть вытянулась вперёд, образуя нечто крокодилье, тяжёлое, с неровными, желтоватыми зубами, торчащими наружу. Глаза располагались по бокам головы, как у рептилии, и вращались независимо друг от друга. Он был низкий, приземистый, с распухшим туловищем, будто внутри него что-то постоянно двигалось, распирало плоть.
Четвёртый тоже казался рептилией, но иной — сухой, вытянутой, словно высушенной временем. Его кожа напоминала треснувшую глину, покрытую мелкой сетью чешуек, а движения были резкими, прерывистыми. Пальцы — длинные, тонкие, с крючковатыми когтями — нервно подрагивали, будто он всё время готовился к прыжку. Его глаза были жёлтые, с вертикальными зрачками, и в них не было ни тени человеческого — только холодная, выжидательная внимательность.
Пятый и шестой стояли поодаль, в полутени, но и там невозможно было ошибиться: люди так не выглядят. Один был непропорционально высокий, с руками, свисающими почти до пола, суставы которых изгибались под невозможными углами, словно кости внутри были мягкими. Его кожа местами провисала, как расплавленный воск, обнажая под ней тёмные, пульсирующие жилы. Второй — наоборот, был короткий и широкий, с раздутой грудной клеткой и почти отсутствующей шеей; его лицо постоянно менялось, будто мышцы под кожей жили своей жизнью, и выражение не задерживалось дольше секунды.
«Бог ты мой… какой кошмар…» — пронеслось у Алексея, холодом обдавая изнутри. Слова директора всплыли сами собой, тяжёлые, как приговор: здесь полно чудовищ. Вот к чему приводит работа с «гулием».
Седьмой стоял ближе всех к нему. И именно он держал его за плечо. Голова у него действительно напоминала кочан капусты — слои кожи как будто накладывались друг на друга, расходились, слегка шелушились, открывая более тёмные, влажные пласты. При движении эти «листья» чуть смещались, создавая странное ощущение, будто лицо всё время меняется. Но глаза… глаза были удивительно человеческими. Серьёзные, спокойные, даже — добрые. В них не было той пустоты, что у остальных.
Рука, сжимавшая плечо Алексея, была сильной — пальцы чувствовались, как стальные, но в этом сжатии не было жестокости. Скорее — настойчивость и странная, почти заботливая осторожность.
Он наклонился ближе и повторил, уже тише, но ещё настойчивее:
— Пой. А то индивидуальный мониторинг будет плохой…
И Алексей, всё ещё не веря, что стоит среди этого хора и дышит тем же воздухом, что и они, сглотнул, почувствовал сухость во рту и, не желая ни проверять, что такое карцер, ни привлекать внимание невидимого Зуфарова, подхватил, запоздало, ломко:
«…Улуг халк қудрати жуш урган замон,
Оламни махлиё айлаган диёр!»
Когда гимн, наконец, оборвался на последней ноте, словно у кого-то перехватило дыхание, в отсеке на секунду повисла тяжёлая, вязкая тишина — та самая, что бывает не после тишины, а после шума, когда уши ещё гудят, а внутри всё продолжает вибрировать. И в эту паузу, как по команде, из невидимых динамиков раздался голос — ровный, металлический, лишённый всякой интонации, но от этого ещё более властный:
— Вечная слава «Человеку, определившему эпоху»!
Слова прозвучали как формула, как неизбежность, и все, кто находился в отсеке, синхронно ударили себя в грудь — кто кулаком, кто когтистой лапой, кто чем-то, что лишь отдалённо напоминало руку. Удары вышли глухими, разными по звуку, но одинаковыми по смыслу.
— Вечная слава! Вечная слава!
Алексей повторил вместе с ними, почти машинально, не вкладывая в слова ни смысла, ни силы. Губы двигались, звук выходил, но внутри была только усталость и раздражение — давнее, въевшееся, как старое пятно. Эта речёвка, этот пафос, эта обязательная, выверенная до автоматизма лояльность — всё это осточертело ему ещё со школьных времён, когда их выстраивали в линейки, заставляли повторять лозунги, следить друг за другом, доносить на тех, кто шепчет не то и не так. Тогда это казалось фарсом, потом — системой, а теперь… теперь это было просто ещё одной формой насилия, доведённой до космического масштаба. И от осознания того, что даже здесь, за миллиарды километров от Земли, от этого не скрыться, внутри поднималась глухая, бессильная злость.
Когда всё закончилось, по отсеку словно прокатился невидимый вздох — не громкий, не явный, но ощутимый, как спад напряжения. Плечи опустились, движения стали чуть свободнее, кто-то переступил с ноги на ногу, кто-то опустил голову. Даже воздух, казалось, стал легче.
И тут все одновременно повернулись к Алексею. Они смотрели молча, не приближаясь, не делая резких движений, просто — смотрели. В их взглядах не было ни открытой враждебности, ни явного интереса, ни привычного человеческого любопытства. Это было что-то иное, более глухое, более отстранённое — как будто они оценивали его не как личность, а как факт, как новое явление в замкнутой системе. Их глаза — разные по форме, цвету, устройству — не давали прочитать эмоции. Где-то они вообще были лишены привычной мимики, где-то двигались независимо, где-то блестели влажно и неподвижно. И от этого взгляда становилось не по себе: в нём не было того, за что можно было бы зацепиться, чтобы понять — кто перед тобой.
Наконец тот самый, с «капустной» головой, чуть наклонил её, слои кожи мягко сместились, и он произнёс:
— Ты кто?
Алексей на мгновение замялся. Рефлекс — протянуть руку, представиться по-человечески — возник и тут же исчез, натолкнувшись на реальность. Он скользнул взглядом по их конечностям и понял, что не готов касаться их, да и вряд ли здесь это имело хоть какой-то смысл.
— Я Алексей Воронович, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Имя, похоже, было им знакомо. Один из заключённых — тот самый высокий, с изломанными суставами — медленно поднял руку и сделал странный жест, напоминающий одобрение, но больше похожий на судорожное сокращение. У другого — краснокожего — уголки пасти чуть разошлись, обнажив зубы, что, вероятно, означало улыбку. Синий, чешуйчатый слегка склонил голову, и по его лицу пробежала едва заметная волна, будто он пытался воспроизвести человеческую мимику. Даже рептилоид с жёлтыми глазами на мгновение прищурился, и это тоже можно было принять за знак признания.
— Да, мы знаем тебя… заочно, — произнёс человек-капуста. — Читали твои статьи в Interplanet, и не скроем — они нам нравились. Значит, и за тебя взялись…
Воронович коротко кивнул.
— Взялись…
— Ох… и что… в Узбекистане нет больше независимых журналистов?
Вопрос повис в воздухе, и в нём было больше, чем просто любопытство. В нём была тоска — тихая, почти стыдливая надежда, что там, на Земле, ещё кто-то остался.
И именно в этот момент память, словно нарочно, подбросила Алексею последний час суда. Наталья Девлисяпова. Он увидел её так ясно, будто она стояла сейчас перед ним: высокая, всегда аккуратная, с коротко подстриженными тёмными волосами, которые она постоянно поправляла нервным движением, тонкие губы, обычно сжатые в ироничную полуулыбку, и глаза — внимательные, цепкие, умеющие слушать и, как ему казалось раньше, понимать. Они работали вместе не один год, делили материалы, спорили до хрипоты, пили кофе в ночных редакциях, когда сдавали срочные тексты. Он считал её «своей» — не другом, может быть, но союзником, человеком из той же породы.
И потому, когда она попросила у судьи слово, он даже испытал облегчение. Но то, что последовало, обрушилось на него, как удар.
— Он поливал свою родину грязью и оскорблял узбекский народ! — кричала она, и голос её звенел от напряжения, от какого-то странного, почти истерического пафоса. Палец её был направлен прямо в него, как обвинительный жест, как приговор. — Его писульки в межпланетной сети вызывали у меня недоумение и презрение! Я не понимала его и сейчас заявляю: ты, Воронович, не патриот, а предатель родины! Тебе не место среди честных граждан Узбекистана! И чем дальше ты будешь от Земли, тем спокойнее и благополучнее будет в нашей стране!
Он тогда не сразу понял, что происходит. Слова долетали, но не укладывались в смысл. Лицо её — знакомое, почти родное — вдруг стало чужим, жёстким, как маска. И только потом, уже когда её увели, а в зале повис гул, он почувствовал, как внутри что-то ломается — тихо, беззвучно.
И именно тогда он впервые по-настоящему осознал: не каждый, кто рядом с тобой, — с тобой. Но были и другие. Он вспомнил, как судья, с холодной вежливостью, предлагал высказаться остальным. Кто-то отказывался, опуская глаза, кто-то бормотал формальные фразы, стараясь не навредить ни себе, ни ему. А двое — всего двое — поднялись и, несмотря на явное давление, говорили в его защиту, осторожно, но твёрдо, напоминая о праве на мнение, о свободе слова, о том, что журналист не преступник. Их перебивали, на них шикали, но они договорили. И в этих коротких, почти задавленных выступлениях было больше поддержки, чем во всех прежних дружеских разговорах.
Алексей моргнул, возвращаясь в отсек. Говорить сейчас об этом — о тех, кто остался там, под тем же небом, но уже без него — было не просто неразумно, а опасно. Он это чувствовал кожей.
— Может, и есть… — произнёс он, пожав плечами. — А может, я был последним. Об этом можно будет узнать, если во Всепланетной киберпаутине появятся альтернативные статьи о нашей власти и режиме…