Алишер Таксанов – 2078 год: на тюремной орбите (страница 12)
— Так-так. Кто перед нами? — с ухмылкой спросил толстый сержант. Это был человек лет сорока пяти, с тяжелым, обрюзгшим телом и лицом, словно сплющенным грубой ладонью судьбы. Плоские щеки, маленький нос, почти исчезающий в складках кожи, и узкие, щелевидные глаза, в которых постоянно жила подозрительность. Губы — толстые, влажные, с вечной тенью презрительной усмешки. Вместо кепи он носил тюбетейку с эмблемой Министерства по демократизации, нелепо сидевшую на его круглой голове.
Алексей чуть не фыркнул от презрения: он считал кощунством использовать национальный убор для такой мерзкой профессии.
Его помощник — такой же комплекции мужик — сделал знак, чтобы заключенный протянул руку. Этот был чуть моложе, но выглядел изможденным и злым. Его лицо пересекали старые шрамы, будто карта давно проигранных драк. Глаза — тусклые, но в глубине их копошилось что-то болезненное: смесь злости, неудовлетворения и унижения. Казалось, он ненавидел не только заключенных, но и самого себя, и всю свою жизнь. Может, из-за своего положения — на его шевроне было написано: «Акмаль Гулямов, рядовой».
Под кожу кисти был имплантирован микрочип с полным досье на носителя. Сканер просветил ладонь, и вся информация высветилась на мониторе. Прочитав, сержант присвистнул:
— Оп-ля, ни хера себе! К нам пожаловал сам Алексей Воронович, независимый журналист! Вот это сюрприз! Прищучило, значит, тебя, жалаб21, наше Министерство, поставило на место!
Видимо, его хорошо знали и здесь, в дальнем космосе, ибо охрана умолкла и все повернулись к нему. Взгляды стали тяжелыми, липкими. В каждом читалось свое: у кого-то — холодное изумление, у кого-то — откровенная ненависть, у кого-то — почти детская радость. Мол, попался, дружок. Теперь мы тебя раскрутим, раздавим, сделаем из тебя мясной фарш.
Один вертухай по-узбекски спросил другого:
— Этот Воронович... еврей что ли? Жид порхатый?
Тот ответил:
— Нет, по-моему, он беларус. У них фамилии заканчиваются на «-ич»... Типа, Шишкович, Машкович и этот... Воронович...
С этих слов Алексею стало ясно, что махровый антисемитизм тут в полном расцвете. Он почувствовал, как внутри поднимается глухая, тяжелая злость — не за себя даже, а за ту гниль, которая проела этих людей до основания. Для них ненависть была не просто эмоцией — она была нормой, частью службы, почти обязанностью.
— Читал, читал твои писульки в Interplanet, и признаюсь, мастер ты литературного профиля, хорошо пишешь, — ехидно произнес сержант, ковыряясь в носу.
Он делал это с таким сосредоточенным видом, будто занимался важной государственной работой. Достав козявку, он внимательно осмотрел ее, чуть прищурившись, и затем отправил в рот. Это движение было таким естественным, таким будничным, что на секунду показалось — для него это привычка, не требующая ни стыда, ни объяснений. У Алексея скрутило желудок от отвращения.
— Только плохо, что против нашей демократической власти!
— Это фашистская власть — не демократическая! — ответил Алексей.
Слова прозвучали четко, без колебаний. И сразу же воздух взорвался.
Охрана зашумела, заулюлюкала. Кто-то засвистел, кто-то закричал:
— Повесить его!
— На рее, как собаку!
— Чего на него жратву тратить?!
— На Земле надо было четвертовать, а не сюда везти!
Крики накатывали волнами, смешиваясь в один дикий, животный гул. Кто-то толкнул Алексея в плечо, кто-то замахнулся, но не ударил — слишком ждали реакции сержанта.
Сержант аж побледнел от таких слов. Его лицо, и без того бледное, стало почти серым, губы дернулись. В глазах мелькнула не просто злость — растерянность. Похоже, он действительно никогда не слышал от заключенных такого прямого, открытого вызова.
Взмахом руки он прекратил галдеж. Шум оборвался не сразу, но быстро сошел на нет. Сержант наклонился чуть вперед и зловеще прошипел:
— Слушай, Воронович, это тебе не Запад, ни Марс и не Луна, это суверенная территория Демократической Республики Узбекистан! Запомни это раз и навсегда! Дружки твои из ООН, ОБСЕ, Нью-Йоркского межпланетного комитета защиты журналистов тебе ничем не помогут! Мы находимся в тридцати астрономических единицах от Солнца, и я могу сделать так, что даже его свет ты больше никогда не увидишь.
Он выпрямился, ткнул пальцем в грудь Алексею.
— Поэтому свои антиузбекские лозунги засунь себе в одно место. Мы живем в условиях великого будущего, которое было построено благодаря политике мудрого и прозорливого президента Ислама Каримова — да будет вечная память его в сердце народа! — но тебе, паскуде, там места нет! Твое место здесь, возле Нептуна. Будешь артачиться или строить из себя черт знает кого — останешься на орбите в голом виде. Ясно?
— Ясно, — буркнул Алексей. — Чего уж тут не понять! Концлагерь есть концлагерь, неважно — в космосе он или на Земле!
Неожиданно у сержанта возникла мысль. Он прищурился, словно пытался рассмотреть что-то невидимое на лице заключенного, и протянул с ленивой подозрительностью:
— Слушай, а ты случаем не член бандитского подполья, именуемого как «Свободный Узбекистан»? Уж больно вольнодумно ты себя ведешь, негодяй!
— Если бы я был членом этой организации, то судья вкатил бы мне это в приговор и сюда направил как минимум на пятьдесят лет, — хмыкнул Алексей.
Может, судья и хотел бы подобное сделать, да только не увязывалось ничего у журналиста с подпольем. Алексей всегда держался особняком. Он не доверял структурам — ни государственным, ни подпольным. Любая организация, даже с благими целями, казалась ему системой, которая рано или поздно начнет диктовать условия, ограничивать, подчинять. А он не терпел ни рамок, ни приказов. Его оружием было слово, его позицией — личная ответственность. Он писал, разоблачал, рисковал, но делал это как одиночка. Свободный человек, не связанный ни клятвами, ни дисциплиной подполья. Диссидент — и только.
Правда, Воронович слышал, что движение «Свободный Узбекистан» все больше набирает силу. Оно уже не было кучкой маргиналов — наоборот, превращалось в широкое подпольное течение. В него входили самые разные люди: ученые, инженеры, бизнесмены, врачи, учителя, музыканты и даже военные. Это особенно тревожило власть. За месяц до своего ареста Алексей узнал о казни одиннадцати офицеров, обвиненных в участии в этом движении. Это было тревожным знаком: если даже силовые структуры начали колебаться, значит, терпение общества подходило к пределу. В таких условиях режим становился только жестче — и опаснее.
— Да раздавить этого западного наймита! — раздались крики охранников. — Что миндальничаете с ним, Борис-ака? В космос его вышвырнуть! В ядерный реактор посадить! В кислоте утопить!
Предложения сыпались со всех сторон, как гнилые яблоки из перевернутого ящика. Один предлагал медленную смерть от разгерметизации, другой — «случайное» падение в технический отсек, третий с азартом описывал, как можно «разобрать» человека на части, не убивая сразу. В их голосах звучала не просто жестокость — в них была скука, жаждущая развлечения. Для них насилие стало формой досуга, способом почувствовать себя хоть кем-то в этом холодном, бездушном пространстве.
Сержант повернулся к ним и с неохотой признался:
— Да я бы с удовольствием его под пресс-машину пустил или в кнохенскоп, но нельзя... с ним шеф хочет поговорить, — и он указал на сигнал на мониторе. Горела отметка: «Доставить к директору!»
— Сегодня тебе повезло, Воронович, — продолжил сержант, поправляя тюбетейку. — Но наш разговор еще не закончен. Возможно, мы с тобой еще встретимся, и я научу тебя пониманию наших демократических и либеральных ценностей. Знаешь, скольких я перевоспитал? Не менее сотни. Из них получились человечки, пускай и примитивные, и не достойные все равно жить в Великом будущем, однако им нашлось занятие по уровню их интеллекта. А кто не поддался этому процессу, сейчас кружит на орбите Нептуна... Я тебе как-нибудь в телескоп покажу их... Их прекрасно видно даже с такой орбиты.
Алексею не впервой приходилось слышать угрозы, и он к ним даже привык. Они давно утратили остроту, превратились в фон — как шум вентиляции или гул двигателей. Он научился пропускать их мимо ушей, не впуская внутрь. Слова сержанта прозвучали для него как мышиный писк — раздражающий, но незначительный. Конечно, он боялся смерти — страх был естественным, глубоко человеческим. Но вместе с тем он был готов к ней. Внутри него уже давно созрело понимание: если придется умереть, то за правду, за слово, за право людей знать и думать. И в памяти соотечественников он останется тем, кем был — честным человеком. Не палачом. Не приспособленцем.
Чего нельзя было сказать о тех, кто зверствовал на «Исламе Каримове» и на Земле.
А что сержант не врал, было ясно и без доказательств. Процесс «перевоспитания» здесь означал не разговоры и не лекции. Это была тщательно выстроенная система ломки личности. Физические пытки сочетались с психологическими экспериментами, основанными на самых современных знаниях об анатомии и работе мозга. Заключенных лишали сна, кормили препаратами, воздействовали на нервную систему, разрушали память и волю. После такого человек либо превращался в жалкое подобие самого себя — с интеллектом на уровне первобытного существа, либо становился тем, кого здесь цинично называли «цветок в горшке»: живым телом без личности. Безмолвным, безэмоциональным, лишенным всякой воли.