Алиса Клима – Вера (страница 28)
Он перестал читать их дела, потому что в них всегда было написано одно и то же. Ему казалось иногда, что кто-то в НКВД сидит и переписывает тексты из дела в дело, меняя лишь адреса и имена. От этого ему и было так гадко. Поэтому Ларионов предпочитал держаться от политзаключенных подальше, чтобы не позволять себе испытывать к ним еще бо́льшие жалость и симпатию. Но в то же время он не хотел допускать жестокости, которую проявлял к «предателям» Грязлов. На зоне было установлено негласное правило для всех сотрудников охраны и персонала, а также для уголовников – не разрешалось «вступать в насильственные отношения личного характера и получать доступ через принуждение к личным вещам и рационам осужденных по пятьдесят восьмой статье УК РСФСР».
Когда однажды большое начальство из Москвы поинтересовалось, почему Ларионов так выделил этих граждан, намекая на протекцию, что было очень опасно для жизни самого Ларионова, он со свойственной ему иронией объяснил, что такие граждане – проще «контра» – «должны быть всячески отгорожены от прочих советских граждан, во избежание распространения контрреволюционных настроений среди контингента». Эта формулировка очень понравилась представителям ГУЛАГа. Они даже взяли такой подход на заметку и подчеркнули, что «не распространять гнилое семя врагов народа» соответствовало идее классовой борьбы и было очень партийно. Он научился с годами казенным формулировкам, которые до́лжно было излагать и которые хотели слышать наверху.
Но Ларионов знал, что часто ходит по тонкому льду. Ему приходилось врать, чтобы покрывать свои истинные мотивы и действия. Выбивая лекарства и одежду для заключенных, он утверждал, что это необходимо для повышения их работоспособности, потому что больные и обморозившие конечности люди не могли работать так, как было необходимо для выполнения норм. И в сущности, это на самом деле было так. Но для Ларионова это было ложью, поскольку он знал, что нормы не выполнялись никогда и ни в каких случаях, потому что попросту были невозможными к выполнению, и что лекарства, еда и одежда нужны не для выполнения норм, а для того, чтобы меньше людей страдало и умирало.
Ларионов в каком-то смысле радовался, что командовал отдаленным ОЛП[13], потому что мог благодаря этому устанавливать здесь правила, которые хоть как-то способствовали снижению смертности, заболеваемости и страданий заключенных. Такие ОЛП не так баловали вниманием инспекции, как большие лагеря, особенно привязанные к крупным производствам.
Он, убивавший на войне, чувствовал ответственность за жизнь заключенных именно потому, что они были безоружны и совершенно беспомощны. Ларионов не понимал, как можно убивать таких людей путем ужесточения и без того убогих условий их жизни. Но эти мысли были скрыты от всех. Он был холоден и суров, иногда даже жесток, но при этом продолжал поддерживать свою собственную политику управления лагпунктом. Иногда ему приходилось жертвовать чем-то малым во имя сохранения большего.
Перекличка закончилась; наряды были выданы. Раздался грохот рельса, и заключенных в сопровождении конвоя повели на лесоповал. Серая масса в тряпье потекла за ворота, как жидкая грязь, безмолвно в темноте холодного сибирского утра, постепенно сливаясь с мглой и растворяясь в ней.
Ларионов вернулся в избу. Там было светло и натоплено. Какое это было счастье – каждый раз заходить в избу с мороза и не видеть этих людей с их болезнями, страданиями и болью. Все еще спали, и он разделся и упал на кровать рядом с Анисьей.
Анисья приоткрыла глаза и, увидав Ларионова, обняла его, а потом стала ласкаться к нему. Ларионов убрал ее руку.
– Оставь это сейчас, – сказал он сухо. – Я хочу спать.
– Гришенька, ты всегда хочешь спать по утрам, а как выпьешь…
– Не болтай, – приказал он резко. – Я не хочу все это каждый раз слушать. Или иди в барак.
Анисья поцеловала его в грудь.
– Не сердись, желанный мой, я буду спать.
Ларионов лежал и не мог успокоиться. Он обдумывал, как можно было попросить Туманова помочь с вопросом о мамках и детях. С одной стороны, он понимал, что расставание будет тяжелее, если мамки и дети проведут вместе больше времени, но с другой, он также понимал, что, возможно, эти дети никогда больше не увидят своих матерей, как однажды он. И Ларионов хотел продлить время, хотя мучился и оттого, что отрезал хвост у собаки по кускам. Подспудно его раздражало еще и то, что женщины не могли понять его, не могли осознать, что он много думал о делах. Анисья беспрестанно молила его о близости и любви, словно не было больше в его жизни других забот.
Ларионов глубоко вздохнул, словно пытаясь на выдохе избавиться хотя бы от части своего душевного груза.
К одиннадцати утра Туманов проснулся и пошел искать Ларионова. Ларионов и Кузьмич были в рабочей комнате Ларионова и обсуждали отправку больных в Сухой овраг.
– Федосья сказала, Бася – вот те имя! – плоха и не дотянет до больницы. Отправлять?
– Отправляй, – Ларионов помедлил, – только Сашка и Паздеев пусть тоже едут. Тут она скорее помрет. А там есть шанс…
– Так точно, ваше высокоблагородие, – махнул шапкой Кузьмич, выходя.
– И не называй меня высокоблагородием хоть при начальстве, – сказал ему вслед Ларионов. – Проходи, Андрей Михалыч.
Туманов, отекший и расслабленный, ввалился к Ларионову и плюхнулся на бурый кожаный диван.
– Федосья! – окликнул Ларионов.
Федосья тут же юркнула в кабинет, словно ждала под дверью.
– Скажи Валентине, пусть приготовит завтрак. Я уже приказал Кузьмичу баню затопить.
Федосья метнула взгляд на Туманова и тут же скрылась за дверью. Ларионов налил Туманову рассол от похмелья.
– Я погляжу, – сказал Туманов и осушил чарку, – ты тут обжился, Григорий Александрович.
Ларионов курил и обдумывал свои планы.
– Я писал в НКВД рапорт, – сказал вдруг Ларионов, – просил перевести меня на другую должность. Пришел отказ. Ты ничего не знаешь?
Туманов вздохнул.
– Вот не слушаешь ты меня, Гриша, – сказал он протяжно. – Ты вспомни, как ты сюда угодил. Вот там кроется ответ на твой вопрос.
Ларионов задумался. Он не мог точно восстановить ход событий. Но вспомнил, что перед назначением в конце 1933 года в августе того же года после возвращения с Кавказа подал заявление на зачисление в Академию Толмачева. Его вызвали для беседы в Ленинград и долго расспрашивали о его прошлом, о знакомых, попросили написать все о том, с кем он когда-либо встречался и тесно общался.
– Я, в общем-то, на гражданке практически ни с кем близок не был, – говорил Туманову Ларионов, – вот только… Однажды я провел несколько дней на даче у друзей. Это было давно, десять лет назад. Я об этом, конечно, не написал. Это были милые люди, отец – врач, его жена – певица, дети еще учились…
Ларионов запнулся. Он не любил вспоминать ту историю.
– Гриша, а ты знаешь, сколько таких милых людей сейчас гниют в тюрьмах и лагерях и кормят червей в земле? – тихо сказал Туманов. – Я-то тебя с передовой знаю и понимаю, кто ты и какой ты честный коммунист. Ты – настоящий боевой товарищ, но тебя губит эта твоя принципиальность. Давай сделаем так: я по приезде в Москву выкрою время и осторожно наведу справки насчет истории твоего назначения и той семьи.
– Стоит ли? – раздраженно обронил Ларионов и неожиданно налил себе в стакан водки.
– Гриша, – еще тише заговорил Туманов, – хорошо, что я пока
Ларионов резко повернулся к Туманову.
– Что ты хочешь сказать?
– Тебя изолировали… на время. В такие дыры так просто не назначают.
Ларионов нахмурился. Он вспомнил, как при отказе полковник, вызвавший его, сказал, что ему «надо бы еще набраться опыта, пройти испытания в самой сложной обстановке». И сразу же после этого его перевели из рядов РККА в НКВД.
– Так вот, друг мой, Григорий Александрович, – протянул Туманов, – не дури тут. Я смотрю, у тебя на каждого охранника по три контрика в обслуге, образно выражаясь. Побереги голову. Не дай ты бог кто узнает про эти послабления!
Ларионов усмехнулся.
– А я свою голову не берегу, – сухо сказал он. – На что мне она?
Туманов приподнял брови.
– Вот те раз! Ты посмотри на себя – здоровый мужик, молодой, красавчик, у баб по тебе слюнки текут! А ему жизнь не дорога.
Ларионов выпил стопку водки.
– Разве это жизнь? – сказал он с тоской в голосе. – Я как волк. Я и есть волк – злой, одинокий, одичавший, уставший от всего этого.
Туманов долго смотрел на Ларионова и качал головой в задумчивости. Он помнил Ларионова с юных лет по Гражданской. В нем всегда были какая-то отрешенность и грусть, но Туманов никогда не замечал за ним пренебрежения собственной жизнью.
– В баньку пойдем! Я там из тебя веничком дурь-то выбью! – захохотал он, устав от этого тяжелого разговора. – Ты погляди, баба у тебя какая! Я б за такую все отдал! Королева!
Ларионов внимательно смотрел на Туманова.
– А что, Анисья тебе и вправду так понравилась? – спросил он, и в глазах его что-то вспыхнуло.
Туманов поднялся с дивана и похлопал себя по животу.
– Не то слово, Гриша! Я такой сочной и красивой бабы никогда не видал. Запомни это, Гриша. В Москве бабы все унылые.
Ларионов закурил и вышел с Тумановым. Они направились в натопленную уже баню на холме. Нагибин и Сафонов следовали позади. Неожиданно выглянуло солнце и залило зону. С кургана были видны все бараки и изолятор, за зоной чернел лес и рассыпались березовые колки. Сейчас, в лучах солнца, зона выглядела не так убого и безысходно, как в серые дни, которых тут было немало в осеннее время. Баня, срубленная из сосны, казалась, как и изба Ларионова, хоромами по сравнению с остальными постройками.