Алиса Горислав – Янтарь и Пламень (страница 4)
Мгновение ей делается страшно от того, насколько же долго на самом деле стоит Алый Бор, и как много людей ступало на его земли, молясь и ища защиты у богов. Некоторые исторические книги говорили, что Алый Бор стоит по меньшей мере десять веков и что его каменные стены куаваннцы только облагородили алым цветом, дали им название и проложили взамен поросших мхом новые извилистые тропинки, по каким пришли прихожане и случайные путники. Впрочем, на одно такое мнение тут же отыщется двадцать недовольных, которые примутся доказывать, что Алый Бор принадлежит рукам куаваннцев – или по меньшей мере является заслугой исключительно их легендарных предков, задевавших головами небеса и сражавшихся с самим Солнцем за право владеть пламенем, как собственным телом.
Ките-охия и райкумари, следующая за ней верной тенью, выходят из большого зала во внутренний двор, обычно скрытый от посторонних глаз. Обставленный скромно и просто, он не должен сражать посетителей, каковых тут не бывает особо, воистину царскими величием и изыском, но успокаивает душу. Таков его замысел – служить островком покоя и уединения для служителей Алого Бора.
То, что Камэ-Оё со служанкой пропустили, следует рассматривать как великую милость. Адиш не ожидала, что один из служителей, едва их завидев, сделает такое приглашение; более того, готова поклясться, что лисица не могла успеть наколдовать им обеим приглашение. Быть может, заподозрил что-то?
Следует смотреть в оба.
– Здесь не должно найтись чужих ушей, – замечает вполголоса райкумари, наблюдая за лисицей. – Однако я не доверяю…
– Никому? То имеет смысл, пусть я и не могу представить, сколь долго так можно прожить, не лишившись рассудка, – ките-охия расплывается в утончённой улыбке. – Предлагаю присесть на те скамьи, – она кивает в сторону особо тихого уголка, закрытого тенями могучих деревьев, тихо шелестящих на нежном ветру, и скрывшего в себе укромное местечко для разговора.
Однако обманываться не стоит. Захотят – подслушают.
– Как скоро Камэ-Оё планирует выдвигаться в путь?
– Наши спутники говорили при обеде, что намерены выдвинуться через два рассвета, – отвечает охотно лисица, прикрыв глаза на мгновение и позволив ветру касаться волос.
– На нас смотрят, человек по правую руку, – не шевеля губами, проговаривает Адиш. – Ведём себя, как слуга и госпожа.
Ките-охия раскрывает веер и ненавязчиво прикрывает правую сторону, обмахивается ленно. Сумерки в самом деле выдаются неожиданно тёплыми – после такого-то морозистого туманного утра, обратившего росу на уставшей траве в крохотные льдинки. Быть может, зима явится мягкая и ласковая; быть может, покроет тончайшим снежным покрывалом и отступит к весне, обнажив чёрную, не успевшую остыть и заледенеть землю.
– Спасибо, – шепчет ките-охия. – Кто там стоит?
– Монах, который разрешил нам пройти сюда. Тсацу-пра, если не ошибаюсь.
Невзирая на угрозу, Адиш поддерживает непринуждённую беседу:
– Не терпится уже добраться до Лонгао-гусуку, – улыбается ненавязчиво она. – Должно быть, госпожа оценит это место столь же высоко, сколь Алый Бор, пусть, несомненно, ни один дворец не пойдёт в сравнение со столь величественным и высокодуховным местом, где отдыхают душой и телом.
Адиш следит краем глаза, как старик приближается, не таясь и не скрываясь. Да и отчего бы ему, священнослужителю и жителю Алого Бора, убояться двух мирских дам, какие и вовсе обязаны ему возможностью насладиться внутренним двором перед вечерней трапезой?
– В самом деле, – отзывается лиса. – Будь такая возможность, Камэ-Оё бы осталась здесь подольше: думается, пары дней никак не хватит на полноценное созерцание красот. К тому же, слышала разговоры о том, что, дескать, до одного только Бриллиантового Водопада – половина дня пути! А его виды столь замечательны, особенно вьюжными зимам, что блеск замершей в ледяных оковах воды достоин всяческих стихосложений и живописаний…
Стоит ките-охия вздохнуть, как монах останавливается рядом с ними.
– Благородная госпожа не воспрепятствует моему скромному обществу? – уточняет Тсацу-пра, и лиса складывает одним лёгким движением веер, а после – склоняет голову в уважительном поклоне.
– Кто я, чтобы отказывать просветлённым? – без лукавства отвечает вопросом на вопрос она. – Пусть наше женское общество несколько разбавится: я не вижу в том решительно ничего дурного.
Во взгляде Адиш мелькает коротко ужас.
– К просветлённым положено обращаться во втором лице, – улыбается старик, присаживаясь на вторую скамью. – Ките-охия следует держать это в голове, если она ещё решит останавливаться в храмах, представляясь знатной и благовоспитанной девицей. Надеюсь, её служанка не сбежит сейчас.
И Адиш, и лиса молчат выразительно, явно не желая признавать, что одну из них раскрыли. А то и обеих сразу?
Ките-охия первой подаёт голос:
– Как вы узнали? Если позволите, обращайтесь и ко мне на “ты”.
Достопочтенный пра недолго молчит, но после объясняет:
– Лет пятьдесят назад, когда я был совсем молод, в Алом Боре останавливалась одна из лисьего племени. Уж не знаю, от кого она бежала, но выглядела страшно напуганной, изможденной и побитой. Мы дали ей кров и защиту, – старик, погружаясь в реку памяти, точно глядит в пустоту, не замечая ни лисицу, ни служанку; не слыша ни шелеста листьев, ни мерного журчания тонкого ручейка за его спиной, ни тихих молитв. – Никто не спрашивал, что с ней случилось: настоятель тогда убоялся, что только запугает её сильнее расспросами и вынудит сбежать. Она даже имени не стала называть – во всяком случае, настоящего. А какой очаровательной, какой утончённой, какой образованной она была! – он вздыхает тяжко и улыбается, но не как влюблённый мальчуган, впервые увидавший красавицу с белым лицом, а как повидавший многие красоты внутренних миров старик, вспомнивший ненароком нечто поистине дивное, приоткрывающее завесу божественного. – Очень похожа на тебя, госпожа Камэ-Оё. Я не стану спрашивать, чьё это имя, но назову тебя так, если ты не против. Думаю, иначе бы не выбрала такое имя.
Отстранённо, но лиса кивает. Адиш не вмешивается в беседу.
– Ты, верно, спросишь, как я понял, кто она? Она страшно искала кого-то, кому можно довериться, и так получилось, что я оказался рядом в нужное время. Поначалу, конечно, я ей не поверил, но она показала мне волшебство. А когда умерла…
– Умерла? – перебивает, забыв про этикет и любезности, про преклонение пред уважаемыми пра, лисица и игнорирует взгляд райкумари, удивлённой и даже малость оскорблённой столь диким поведением. Перебивать просветлённого – и столь грубо! Неподобающе совершенно. – Умерла здесь, пятьдесят лет назад?
– Именно так, – соглашается он, глядя особенно внимательно. – Её убили.
Тишина звенит в ушах, и выражение лица у ките-охии делается таким страшным и жутким, таким мучительным и болезненным, будто её рвут живьём на клочки бешеные псы; но только на мгновение – на мгновение через идеальную маску проступило что-то живое и подлинное, что Адиш думает, не почудилось ли ей.
– Как она выглядела? – только и спрашивает лиса. – Как её похоронили?
– Как девушка, она была необыкновенной. Белоснежные волосы, слабые голубые глаза, хрупкая и тонкая, просвечивающая красным кожа… Она всегда держалась подальше от Солнца и медленно читала, потому что плохо видела, но очень старалась, – грустно улыбается старик. – Я даже выбивал на камне и на бамбуке для неё знаки, чтобы она могла, касаясь пальцами, читать, и сминал для неё стилусом глину. И лисой оказалась такой же: белой, как первый снег… С двумя чудесными хвостами. А похоронили, как могли: сожгли, прах захоронили в лесу, и тогдашний наш мастер резного камня высек памятник в виде мраморно-белой лисы. Так и стоит там, одинокая, – губы его вздрагивают, складываясь в печаль. – Я часто туда хожу. Кто-то должен позаботиться, сами понимаете… Надеюсь, мы ненароком не оскорбили её памяти, почтив так.
Ките-охия не плачет, пусть Адиш и ожидает этого; пусть в уголках её потемневших глаз и застывают на мгновение трепещущие слёзы, лисица удерживается от глухих рыданий, сохранив лицо и сделав его в момент бесстрастным, точно маска.
– Вы можете проводить меня на её могилу?
Если мгновениями раньше голос ките-охия цвёл оттенками и полутонами, то сейчас от былой живости, от страсти и от чувств решительно ничего не остаётся, кроме глухой, шепчущей тоски, какую не выразить словами. Когда боль настолько сильна и когда не можешь толком заплакать, становишься по-особенному тихим – не грустным, не печальным, не расстроенным, не рыдающим тем более. Просто едва слышно тоскующим. И взгляд у ките-охия как сереет, и вокруг точно становится холоднее, и кимоно она сжимает напряжённо на коленях, и руки её мелко трясутся.
Адиш знает детали придворных и провинциальных этикетов, говорит на четырёх языках, наизусть помнит законы Митат-Куаванна, владеет в свои тринадцать внутренним пламенем так, как иным не достичь и за тридцать лет непрерывного оттачивания мастерства, но что она знает о том, как поддержать в трудную минуту? Что она может, когда видит чужое страдание? Что она делает, когда сердце разрывается смотреть на чужую молчаливую боль? Правильно, ничего. Дочери Повелителя не к лицу иметь друзей среди простого люда и уж тем более мифических тварей, врагов всего живого, – вот что она знает наверняка. Дочерь Повелителя слушает разумом, а не сердцем, и руководствуется не симпатиями, а планами.