Алинда Ивлева – Камертон памяти (страница 4)
Родилась в 1923 году в Фекане. Отец — Пьер Дюран, фермер. Мать — Мари Леруа. Запись от 1947 года: «Признана пропавшей без вести». Никаких сведений о браке, смерти или переезде, пустая графа, будто ластиком стерли человека.
И наконец, она ввела: «Генри».
Поиск выдал три сотни имен. Французские Анри, немецкие Генрихи, записанные на французский манер местной администрацией во время оккупации. Но на найденной фотографии солдат вермахта, его имя никак не могло быть в муниципальных списках жителей. Нужно искать в архивах комендатуры. А эти архивы после сорок четвертого частично сгорели, а сохранившиеся документы вывезли в Германию или Париж.
Аннета откинулась на спинку стула.
За окном ветер с силой швырнул в стекло пригоршню мелких камней, а может, соляной крупы, поднятой бурей с пляжа. Здесь, на побережье, даже штормовой ветер провонял солью, которая въедалась во все щели, оседала на губах, заставляла слезиться глаза. Аннета не любила Фекан, и меньше всего в жизни хотела бы здесь оказаться снова, хорошо, что бывший, Луи, здесь больше не жил.
Она взяла в руки фотографию немецкого солдата. «Анри». Кто он? Настройщик? Музыкант, ставший солдатом? Почему Жан-Люк хранил его фото под клавиатурой пианино больше семидесяти лет, а если брат? Погиб?
В генеалогии есть негласное правило: если хочешь понять мертвых, ищи то, что они пытались спрятать. Люди всегда что-нибудь да скрывают, и обычно хранят в подполе, закапывают в могилы, зарывают на садовых участках, несут в банковские ячейки свой страх или то, что они любят больше жизни. Иногда это одно и то же.
Аннета закрыла глаза, почувствовав голод и усталость, запущенный желудок разнылся. Она не хотя встала, доплелась к холодильнику, нашла бутылку воды и упаковку круассанов. Смолотила. И легла на кровать, укрывшись одеялом. Перед её мысленным взором возник бледный раплывчатый образ матери, сидящей с прямой будто в корсете спиной, за старым «Гаво» в их парижской квартире. Наглухо задраенная в серое платье воротником-стойкой. Как же Аннета ненавидела этот бессменный материн наряд. Пальцы — длинные, сухие, с идеально подстриженными ногтями — двигались по клавишам с механической точностью. Она явственно услышала мелодию Баха, прелюдию до-минор. Музыка без единой эмоции, так, наверное, звучит ткацкий станок на фабрике.
«Музыка — это не чувства, Аннет, — услышала она, ощутив себя снова нелюбимой дочерью, голос Терезы. Она редко поучала, глядя в глаза. — Музыка — это математика. Расстояние между нотами должно быть идеальным. Стоит ошибиться на одну десятую тона, и гармония превращается в грязь. Не позволяй себе фальшивить. Ни в музыке, ни в жизни».
Аннета вытерла уголком одеяла глаза и усилием воли вернула себя в настоящее. Почему же тогда Жан-Люк Шавель писал, что идеальный строй — ложь?
Повернулась на спину, открыла глаза. Ритм капели изменился, неужели вода стала гуще? Так бывает? Аннета повертелась на постели и поняла, что не уснет. Эта комната, запах рыбы и сырого дерева из всех щелей душили. Ей нужно было движение. И отсутствие воспоминаний.
Она накинула все еще влажный плащ и вышла в коридор. Внизу, в баре, светилась единственная лампа под абажуром цвета зеленого горошка. За стойкой никого, но у окна, за угловым столом, заметила мужчину. Перед ним стояла недопитая бутылка светлого пива и раскрытая папка с какими-то бумагами. Он читал, придерживая страницу левой рукой, на которой не хватало половины безымянного пальца. В Аннете незнакомец тут же разбудил любопытство, она села на соседний столик, пытаясь разглядеть культю и угадать его профессию. Спасатель? Закинула ногу на ногу и стул предательски скрипнул. Мужчина поднял голову. Аннета виновато улыбнулась и кивнула приветственно. Тот кивнул в ответ. Зато успела рассмотреть лицо, симпатичный, но явно много времени проводит на открытом воздухе, но это не загар, скорее кожа обветренная, с легкой краснотой на скулах, короткая щетина с проседью на подбородке. Глаза — светлые, как зимнее море, когда успокаивается после трехдневного шторма. Во взгляде посетителя не было ни дружелюбия, ни агрессии. Читалась глубокая, въевшаяся в его сутуловатую фигуру усталость и профессиональное любопытство человека, привыкшего разглядывать мелкие детали.
На вид Аннета дала бы ему не больше сорока. Одет простовато: темно-синий шерстяной свитер с растянутым горлом — такой же, как у большинства местных рыбаков, но из-под рукавов виднелись манжеты чистой, хоть и не глаженой рубашки. Нет, сто процентов не рыбак…
— Вы мадемуазель Клэр? — неожиданно спросил он низким, шершавым голосом с нормандским акцентом, который Аннета терпеть не могла. — Нотариус Дюпон предупреждал, что вы приедете. Я Маркус. Маркус Дюамель. Можно, просто Марк.
Он привстал, соблюдая правила этикета, Аннета это отметила, и подсела за его столик не дожидаясь приглашения. Вблизи от него пахнуло табаком и чем-то терпким с примесью хвойного аромата. Незнакомец источал уверенность.
— Вы архивист? — спросила наобум, оглянувшись, не подошел ли бармен.
— Я директор городского морского музея, — Марк загадочно улыбнулся, Аннета догадалась, ждет ее реакции. Она деланно удивилась. — Звучит громко, правда? На самом деле мой музей — это три комнаты в старом аббатстве, десяток полусгнивших рыбацких сетей на стенах, три судовых журнала девятнадцатого века и несколько ржавых гарпунов. И еще — муниципальный архив, который никому не нужен, кроме редких сумасшедших, пытающихся доказать, что их прадедушка владел половиной портовых складов.
Он закрыл папку. Аннета успела заметить на обложке штамп: «Комендатура Фекана. 1940-1944».
— Вы тоже искали информацию о Жане-Люке Шавеле? — предположила она.
Марк скользнул взглядом по ее рукам, лежащим на столе. Аннета непроизвольно убрала руки под стол, пряча застарелую мозоль на среднем пальце и отсутствие маникюра. Он заметил, его брови на мгновение приподнялись.
— Жан-Люк был моим другом, — тихо сказал Марк. — Если это слово вообще применимо к человеку старше меня на шестьдесят лет. Он настраивал инструменты в моем музее. Бесплатно. Приходил раз в месяц, садился перед нашим старым «Эраром» сорокового года и молча делал свою работу. Мы никогда не разговаривали. Но иногда... он оставлял мне записки. Вы сейчас спросите, как же мы подружились. Угадал?
— Нет. А какие записки? — она подалась вперед.
Марк запустил руку под свитер и достал из нагрудного кармана рубашки крохотную бумажную полоску — пожелтевший обрывок газеты и аккуратно разгладил его на столе перед Аннетой.
Она заинтересованно наклонилась, почти впритык, потому что света от торшера было недостаточно. На клочке карандашом нарисованы три ноты. Те же самые. До. Ми. Соль.
Аннета почувствовала, как под кожей пронесся озноб. Она открыла свою сумку, достала тетрадь Жана-Люка и положила ее рядом.
— На форзаце его дневника вырезаны страницы, — сказала она, указывая на узкие полоски бумаги у корешка. — Там часть даты, вот видите: « ябрь 1944 года». И эти же три ноты. Думаю, ноябрь, октябрь, сентябрь, что они значат, Маркус? Нет мыслей?
Марк, не отводя взгляда от тетради, постучал пальцами правой руки медленно и ритмично, так-так-так, они касались стола, Аннета же слышала шаги по мокрой гальке.
— В сорок четвертом, перед самым отступлением, немцы заминировали порт, — заговорил он, глядя мимо Аннеты в темное окно, за которым бесновался Ла-Манш. — Они планировали взорвать все: верфи, склады, ратушу. Представляете, весь нижний город должен был взлететь на воздух, но… взрыва так и не случилось, кто-то перерезал провода в главном распределительном щите под скалой Сен-Никола. Немцы устроили облаву, поймали и расстреляли десятерых местных рыбаков. Но диверсанта так и не нашли.
Марк замолчал, сделав глоток пива.
— Мой дед был среди тех рыбаков, — тихо добавил он. — Его звали Анри Дюамель. Он выжил по чистой случайности — немецкий офицер, руководивший расстрелом, увидев, что после третий очереди один еще шевелился, махнул рукой и сказал, что девяти тел достаточно для отчета. Его бросили там умирать в назидание, но он смог доползти к другу. — Марк посмотрел на Аннету, и цвет его глаз изменились, такого цвета воду она видела лишь в Ницце. — Дед до конца жизни не мог спать без света. И, самое интересное, он возненавидел музыку. Говорил, что в ночь перед расстрелом из комендатуры, она располагалась тогда в отеле «Гранд-Васс», доносились звуки пианино. Кто-то играл одну и ту же мелодию. Снова и снова. Эти самые До. Ми. Соль. Три ноты, мадемуазель Клэр, будто кто-то настраивал инструмент.
Аннета слушала его, боясь шевельнуться. Ветер снаружи завывал так, словно пытался сорвать крышу со «Старой сушильни». Марк протянул ей недопитую бутылку, она сделала глоток.
— А кто перерезал провода, нашли этого человека? Ну не-е-ет… вы же не думаете, что это сделал ваш друг? Настройщик пианино точно не мог, —она в несколько глотов допила светлое и поставила пустую бутылку так, будто последнее слово всегда остается за ней. — У него была повреждена нога. Он хромал. И мадам Жервез сказала, что он пришел в город только в сорок шестом.
— Жервез много чего говорит, — Марк горько усмехнулся. — Она собственной тени и той боится. И правильно делает. В этом городе у каждого второго в подвале припасено серебряных сервисов, украденных из комендатуры во время паники в августе сорок четвертого. Жан-Люк пришел сюда не в сорок шестом, а был здесь всю войну. Просто жил под другим именем.