Алина Клен – Фелисада (страница 11)
Татьяна бросилась к дочери, подхватив её.
– Марфа, подсоби мне, подержи её! Степан, торопись, затопляй баню! Да воды побольше наноси туда. Сразу чан и ставь!
В горнице началась суета, забившая собой всё – и страх, и гнев, и отчаяние. Начиналась другая, главная битва – за новую жизнь.
Глава 15
Колюня
Дом застыл в тяжёлой тишине, полной страха и ожидания, но само действо, ради которого все затаили дыхание, происходило не здесь, а во дворе, в почерневшей от времени бане.
Степан и Тимофей остались в избе. Отец, мрачный как грозовая туча, тяжело опустился на лавку. Степан вышел на крыльцо, сжимая и разжимая кулаки. Каждый приглушённый звук, долетавший из бани, заставлял его вздрагивать. Он не мог защитить семью от произвола и не мог разделить с женой её муки. Он был изгнан из того единственного места, где сейчас решалась судьба его нового мира.
За высоким забором, в двадцати шагах от избы, баня пыхтела, как живой тёплый зверь. Из-под её двери стелился пар, смешиваясь с морозной дымкой. Внутри пахло жаром раскалённых камней, дубовым веником, варёной травой ромашки и кипятком. Здесь, в этой чистой баньке, из полутьмы и жара, рождалось продолжение.
Марфа Игнатьевна и Татьяна деловито сновали туда-сюда, их силуэты мелькали в квадрате чуть освещённого оконца. Главенствовала там старая повитуха Арина Потаповна, которую срочно привели из дальнего конца села. Её скрипучий, повелительный голос изредка пробивался сквозь стены:
– Терпи, милая, терпи. Все мы через это проходили. Родишь – забудешь. Дыши, легче станет! Боль – она тебе не враг. Она, как огонь, который надо раздуть. Дуй в него – и попрёшь.
Фелисада не кричала. Лишь иногда раздавался её сдавленный, надрывный стон, от которого у Степана леденела кровь.
Ночь была тёплой и тёмной, без звёзд. Издали, со стороны сельсовета, ещё доносились приглушённые голоса. Село затихало, переваривая случившееся. Он сел на ступеньку, опустил голову на руки. В ушах стояли слова уполномоченного: «…кулацкое засилье… механизьму… враг…». И тут же, поверх них, – хриплый стон жены из тёмного сруба бани. Весь мир сузился до этого двора, до этого клубка боли и надежды.
Когда предрассветная мгла начала синеть, баня вдруг замолкла. Эта новая тишина была страшнее стонов. Потом дверь скрипнула. На порог, окутанная клубами пара, вышла Арина Потаповна. Она несла на руках дитя, завёрнутого в тонкое одеяльце.
– Ну, приняла твоя банька богатыря, – сказала она, направляясь к крыльцу. Усталое лицо её светилось профессиональной гордостью. – Пацанёнок. Крепкий, голосистый. Поздравляю, Степан Тимофеич, с сыном. Теперь уж ты настоящий хозяин.
Она бережно вложила ему в руки тёплый, туго завёрнутый свёрток. Он был удивительно тяжёлый, живой. Степан, затаив дыхание, отогнул край одеяльца. Там, среди белых пелёнок, было крошечное, красное, сморщенное личико. Маленький ротик беззубо кривился, и из него исходил тонкий, чистый, как хрустальный колокольчик, плач.
– Колюня… – прошептал Степан. Слово сорвалось с губ само собой, рождённое безотчётной нежностью, которая вдруг затопила всё его существо, оттеснив на мгновение и гнев, и страх.
Тимофей Степанович медленно вышел на крыльцо. Подошёл, заглянул через плечо сына. Его суровое лицо дрогнуло, в жёстких складках у рта заплясала неумелая улыбка.
– Внук, – произнёс он глухо. – Алексеев. Крепкий, да… – Он потрогал пальцем, шершавым, как наждак, крошечную ручку. – Работник будет.
Марфа Игнатьевна, стоявшая в дверях бани, вытирала руки о фартук. По её лицу текли беззвучные слёзы. Но это были слёзы не только радости. В них была и гордость, и бесконечная жалость, и леденящий душу ужас перед тем, что ждёт этого новорождённого человека в мире, который сходит с ума.
Когда Фелисаду, чистую, укутанную, перенесли в горницу и уложили на кровать, Степан вошёл к ней. Она лежала измождённая, бледная, но глаза её сияли странным, нездешним светом. Она слабо улыбнулась.
– Смотри, Стёпа, какой… – прошептала она.
Он бережно опустился на колени у постели и протянул ей сына. Она приняла его, прижала к груди, и её движения были уже уверенными, природными. Она смотрела на личико младенца с таким обожанием и такой тоской, что у Степана снова сжалось сердце.
– Николай Степанович Алексеев, – торжественно произнесла Татьяна, перекрестив внука. – В добрый час, внучок. В добрый час.
Рассвет за окном разгорался, наполняя горницу солнцем. В доме пахло хлебом, кипятком и чем-то новым, детским. Было тихо. Даже Колюня, устроившись у материнской груди, затих.
За ситцевую занавеску робко просунулась взъерошенная голова Ваньки. Мальчишка, разбуженный ночной суетой, сгорал от любопытства.
– Стёп? – прошептал он, глядя широкими глазами. – А правда, что у вас тут?..
Степан, не поднимаясь с колен, кивнул и махнул брату рукой: – Иди, смотри. Только тихо.
Ванька на цыпочках подкрался к кровати и замер, разглядывая свёрток на руках у Фелисады. Его нос сморщился.
– И он… наш? – с недоверием спросил он, видя красное, сморщенное личико.
– Наш, – устало улыбнулась Фелисада. – Племянник твой. Николаша, Колюнька.
Ванька осторожно, одним пальцем, дотронулся до крошечной, сжатой в кулачок ручки.
– Ма-а-хонький… – с почтительным изумлением протянул он. – А когда он большим будет?
– Вырастет, – проговорил Степан, глядя на брата. – Обязательно вырастет.
Степан сидел на полу у кровати, положив свою большую руку на голову жены. Он смотрел на сына, который забавно посапывал, и в его душу, вместе со щемящей нежностью, вползала тяжёлая, чугунная уверенность. Теперь всё иначе. Теперь он будет бороться. Не за землю, не за дом, не за механизьму. Теперь он будет бороться за этого маленького, тёплого человека, чья первая колыбель была не в доме, а в чистой, тёплой бане – последнем оплоте домашнего уклада, который уже трещал по швам.
Глава 16
Перед грозой
Конец августа выцвел, стал водянистым и прозрачным. Краски уходили из мира, остались одни запахи – спелой пыли, увядающей полыни и первого, едва уловимого дыхания осени. В воздухе Тихояра стояла тишина, но не мирная, а густая, тяжёлая, как перед грозой, что никак не разразится.
В доме Алексеевых жили, затаившись, словно звери в загоне перед закланием. Каждый день начинался с одного вопроса, который никто не произносил вслух: «Не сегодня ли?» И каждый вечер, ложась, думали: «До завтра. Хоть бы до завтра».
Степан и Тимофей выходили на работу, но труд потерял свой смысл и ритм. Они делали всё то же – чистили двор, починяли телегу, кормили скотину, – но движения их были механическими, а взгляды постоянно возвращались к воротам. Они сторожили свою собственную погибель. Тимофей мог простоять полчаса, опершись на вилы и глядя на свои невозделанные поля, на тёмный лес за рекой. Он не видел ни красоты, ни простора. Он видел то, что терял навсегда.
Решившись, ночью Тимофей молча тронул Степана за плечо и кивком позвал за собой в маслобойню. При свете огарка их тени, огромные и прыгающие, метались по стенам. Ни слова не говоря, они вдвоём принялись откручивать тяжелые чугунные шестерни, снимать вал, отвинчивать гайки. Металл, годами пропитанный маслом и потом, с глухим стоном поддавался их усилиям.
– Не им… – сквозь зубы прошипел Тимофей, с силой вырывая из станины главный вал своей «механизьмы». – Не отдам. Пусть ржавеет в земле, но не в ихних руках…
Они завернули самые ценные части в промасленную холстину, уложили в старый дырявый котёл и под покровом темноты вынесли за околицу, тихо идя по берегу вдоль реки, к старому кедру на краю выгона. Там, под корнями, уже зияла яма, вырытая ими также ночью накануне. Безмолвно, как будто хороня, они опустили туда котёл, засыпали землёй, притоптали ногами и набросали сверху хвороста и прошлогодней хвои.
Возвращались тем же путем пока солнце не еще не встало, усталые, в мазуте и глине, но с твёрдым знанием в глазах. Они похоронили не просто железо. Они похоронили свой труд, свою независимость, свой прежний уклад. И теперь, когда уполномоченный спросит: «Где механизьма?», у Тимофея был готов горький, но правдивый ответ: «Нету. Сдали на металл». Ибо то, что было душой их хозяйства, уже лежало в земле, как мёртвое тело.
Фелисада целыми днями не отходила от Колюни. Она кормила его, пеленала, подолгу смотрела на его безмятежное личико, пытаясь запомнить каждую чёрточку, пока они ещё здесь, под этой родной крышей. По ночам, когда он плакал, она вскакивала с таким сердцебиением, будто этот плач был сигналом тревоги. Она уже мысленно собирала свой узел: столько-то пелёнок, то самое тёплое байковое алое одеяло с их кровати, смена белья… Всё, что можно унести на себе. Всё остальное – дом, лавки, печь, иконы в красном углу – уже будто отделилось от них, стало призрачным.
Марфа Игнатьевна молча, с каменным лицом, пекла хлеб. Но теперь она пекла не большую, пышную буханку на всю семью, а несколько маленьких, плотных, как кирпичи, караваев. «Дорожные». – Коротко сказала она, встретив вопросительный взгляд Фелисады. Эти караваи, сложенные в ряд на лавке, были красноречивее любых слов.
Ванька, притихший и испуганный, всё свободное время торчал у колыбели.
– Он когда большой будет? – снова спросил он как-то раз, тыча пальцем в спящего племянника.