Алина Клен – Фелисада (страница 12)
– Вырастет, – ответил Степан, точа у порога нож.
– А где он большим-то будет? – не унимался мальчишка.
Степан замер, точильный брусок застыл в его руке. Он посмотрел на брата, и в его глазах мелькнуло такое страшное, беспомощное понимание, что Ванька тут же отошел и замолчал.
Село вокруг них изменилось. Оно раскалывалось на глазах. Когда Степан шёл по улице, одни соседи, те, что уже записались в колхоз, отворачивались или смотрели с выжидающим злорадством. Другие, такие же, как они, отмеченные одной печатью, встречались с ним взглядом, и в этом мгновенном контакте была вся их общая, братская доля, не требующая слов.
Как-то вечером к калитке подошёл дед Пантелеймон. Он не стал заходить во двор, только постоял, опершись на палку.
– Табун колхозный уже сформировали, – глухо бросил он Тимофею, глядя куда-то в сторону. – И коров ваших… в общее стадо вписали. Дом ваш… под правление.
Тимофей молча кивнул. Всё было кончено. Оставалось только ждать.
Самыми страшными были ночи. В полной тишине, нарушаемой лишь посапыванием Колюни и скрипом половиц, сознание цеплялось за каждый шорох за окном – не идут ли? Не застучали ли в дверь? Степан лежал, не смыкая глаз, чувствуя, как рядом с ним напряжена, как струна, Фелисада. Они не говорили. Все слова были уже сказаны или бессмысленны.
В одну из таких ночей, когда луна бросала на пол призрачные квадраты света, Фелисада тихо поднялась.
– Что ты? – тут же спросил Степан шёпотом.
– К матери схожу, – так же тихо ответила она. – Надо.
Он хотел было остановить, но понял – это её последнее право. Последнее прощание. Он кивнул в темноте.
Она накинула платок и, как тень, выскользнула из дома. Улица была пуста и безмолвна. Она перебежала её и тихо постучала в знакомое окно. Через мгновение дверь отворилась.
В избе пахло тем же, чем и всегда, – сушёными травами и печным теплом. Но этот запах был теперь как удар по сердцу.
– Мама, – выдохнула Фелисада, и всё её спокойствие разом улетучилось. Она просто стояла посреди горницы и дрожала. Татьяна схватила её за руки, и её пальцы были ледяными.
– Фелисада, слушай меня, – зашептала она, впиваясь в дочь испуганными, блестящими в полумраке глазами. – Останься! Ну слышишь, останься! Скажи им, что ты Белова, а не Алексеева! Ты же видишь – дитя на руках, грудное! Куда ты с ним в этап? Погибнете оба! Останешься – я тебе помогу, вдвоём как-нибудь… А там, глядишь, и Степан вернётся… Останься, дочка, Христом Богом прошу!!
Голос её срывался на рыдание. Она трясла дочь за руки, пытаясь вложить в неё свой страх, свою мольбу.
Фелисада медленно, с невероятным усилием, покачала головой. В её огромных глазах стояли слёзы, но взгляд был твёрдым, каким он бывал в самые решительные минуты.
– Не могу я, мама. Не могу его одного… – выдохнула она. – Я ж ему… жена. Венчанные мы. Теперь и Колюнина мать. Наша дорога – с ним.
Татьяна замерла, глядя на дочь. Она увидела в ней не своё испуганное дитя, а взрослую женщину, принявшую свой крест. И это понимание обожгло её больнее всего. Вся борьба из неё ушла как-то разом, сменившись горьким, безнадёжным смирением. Она беззвучно закивала, отпустила её руки и, пошатываясь, отвернулась.
И только тогда, когда приговор был окончательно принят, она, не глядя на дочь, принялась суетиться. Движения её были резкими, отрывистыми. Она отломила от каравая на столе большую краюху чёрного хлеба, плотно завернула её в чистый холст. Потом полезла в сундук и достала оттуда большой, поношенный, но ещё тёплый пуховый платок. Затем подошла к печи, зачерпнула из-под нее горсть золы и пепла, смешала с щепоткой земли, взятой тут же, у крыльца, и завязала этот странный прах в маленький, тряпичный мешочек на завязке.
– На, дочка, – сказала она, вкладывая всё это в руки Фелисаде. Голос её дрожал, но был твёрд. – Хлеб наш, чтоб не голодать сперва в дороге… Платок – дитя закутывай, ночи-то уже холодные. А это… – она потрогала тряпичный мешочек, – земля с родного порога. Чтоб сила наша родовая с тобой была. Чтоб не забыла, чья ты.
Фелисада взяла всё, не глядя, прижала к груди. Она не могла говорить, лишь обняла мать, вжалась в её родное плечо, вдыхая в последний раз этот родной, спасительный запах.
– Ступай, – прошептала Татьяна, отстраняя её. – Ступай, покуда тихо. Береги сына. Береги.
Фелисада кивнула, вслепую повернулась и вышла обратно в ночь. Она перебежала улицу, держа в руках эти три дара – хлеб, тепло и землю. Это было всё, что мать могла ей дать на прощанье.
Войдя в сени, она прислонилась к стене, закрыла глаза и несколько минут просто стояла, пытаясь унять дрожь. Потом глубоко вздохнула, вытерла лицо краем платка и вошла в горницу. Степан сидел на кровати. Он посмотрел на неё, на свёртки в её руках, и всё понял. Он молча протянул к ней руку.
Они сидели так до рассвета, слушая, как на печи посапывает Ванька, а в зыбке сопит их сын. Они ждали. И знали, что ждать осталось недолго.
Глава 17
Последний порог
Тот рассвет, которого они ждали и которого боялись, пришёл беззвёздным и сырым. Небо на востоке было не ярким, а грязно-серым, как пепел. И в этом сером свете, едва лишь стены избы начали проступать из мрака, снаружи раздались тяжёлые, уверенные шаги. Не один, не два – несколько пар сапог. И тут же – резкий, дробный стук в дверь, не просящий, а требующий.
Сердце Степана на секунду замерло, а потом рванулось в горле бешеным, тяжёлым молотом. Он вскочил, вышел из комнатки и встретился взглядом с отцом через темноту горницы. Тимофей сидел на лавке, уже одетый, и в его позе была невыносимая усталость человека, ждущего палача.
– Открывай, Алексеев! Постановление исполнять! – прозвучал за дверью знакомый голос Клыкова.
Марфа Игнатьевна метнулась к внуку, инстинктивно прикрывая его собой. Фелисада поднялась на локте, её глаза в полумраке были огромными чёрными впадинами.
Степан, не говоря ни слова, медленно пошёл отпирать дверь. Он двигался как во сне, каждое движение давалось с трудом, будто тело его было налито свинцом.
На пороге, заливая сени холодным утренним воздухом, стояли Клыков, уполномоченный Зимин и трое мужиков с винтовками – активисты из соседних деревень. Лица у всех были казённые, невыспавшиеся.
– Решение районной тройки ПП ОГПУ по вашемy делу. На выселение. Собирайтесь. – отчеканил Зимин, не здороваясь и не входя, и протянул сложенный листок. – Имущество конфискуется, семья подлежит выселению в спецпоселение за вредительство и кулацкий саботаж. На сборы – два часа.
Слово «два часа» прозвучало как выстрел. Оно было невыносимо, чудовищно. Два часа на то, чтобы собрать всю жизнь в узел и переступить порог дома навсегда.
В дом вошли, грубо оттолкнув Степана. Активисты, не глядя в лица, принялись методично шарить по углам, заглядывать в сундуки.
– Где маслобойка? – спросил Зимин, обращаясь к Тимофею.
– Нету, – мрачно буркнул тот, не поднимая глаз. – Сломалась. Сдали на металл.
– Врёшь, – коротко бросил уполномоченный, но времени на обыск не было. Им нужны были люди. – Ничего, Найдём.
И тут его взгляд упал на Фелисаду, которая, бледная как смерть, прижимала к себе проснувшегося и тихо похныкивающего Колюню.
– Белова, – строго сказал Зимин, обращаясь к ней. – Ты, как известно, из бедняцкой семьи. За Алексеевым замужем недолго. Имеешь полное право остаться. Решение за тобой.
В горнице наступила тишина. Даже активисты на мгновение замерли. Все смотрели на Фелисаду. Степан сжал кулаки так, что кости побелели. Он боялся посмотреть на неё, боялся увидеть в её глазах хоть тень сомнения.
Фелисада подняла голову. Обвела взглядом избу – печь, красный угол, лицо свекрови, свекра, лицо Степана, испуганного Ваньку. Потом её взгляд упал на маленькое личико сына. И когда она заговорила, голос её был тихим, но налитым стальной силой: – Я – Алексеева. И сын мой – Алексеев. Мы пойдём за мужем.
Больше она ничего не сказала. Но в этих словах был приговор её прошлому и её будущему. Зимин, на секунду сбитый с толку этой простотой, лишь пожал плечами.
– Твоя воля. Одевайтесь. Через два часа – выезд.
Началась лихорадочная, кошмарная суета. Марфа, рыдая, стала запихивать в мешок тёплые вещи, кусок сала, те самые дорожные маленькие хлеба. Затем оглянулась на красный угол и сняла с полочки родовую икону Казанской Божьей Матери. Обернула в чистую холстину и сунула поглубже в свой узел.
Степан молча помогал Фелисаде одеться, завёртывая Колюню в тёплое одеяло, поверх которого она накинула тот самый пуховый платок. Потом он достал из комода их родовую домовую книгу и сунул за пазуху. Увидел лежащий там же свой праздничный пояс с узлом-оберегом, тот самый, с Купальской ночи, и туго перевязал им завернутого сына поверх одеяла.
– Береги, – хрипло сказал он, глядя ей в глаза.
– Буду, – так же коротко ответила она.
Тимофей стоял посреди горницы, глядя, как активисты срывают со стены его отцовский тулуп. Резко развернулся и вышел во двор. Он подошёл к колодцу, положил на сруб свои ладони и простоял так несколько минут, глядя в чёрную, неподвижную воду. Он прощался. Со своим колодцем. Со своим небом. Со своим воздухом.
Когда два часа истекли, их вытолкали на улицу. У ворот стояли еще подводы. К ним уже сгоняли других – человек двадцать дворов, таких же отмеченных той же участью, с жёнами, стариками, детьми. Образовывался жалкий, растерянный обоз. Стоял женский плач, детский крик. Мужики молча, сжав зубы, грузили на телеги свои скудные пожитки.