18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Alexey Tuzov – Степной фарватер (страница 1)

18

Alexey Tuzov

Степной фарватер

«И сердце в тайной радости тоскует, Что жизнь, как степь, пуста и велика.»

— Иван Бунин

I.

Из Бухты Западной — наглухо закрытого гарнизона Северного флота — ранним июльским утром, рыча дизелем, выехал по разбитой бетонке трехосный армейский КамАЗ с модифицированным кузовом, один из тех мастодонтов, на которых возят всё — от ворованных досок до цинковых гробов. Он лязгал бортами и утробно завывал на подъемах; ему глухо вторила пустая железная бочка, прыгающая в кузове, — и по одним этим звукам да по сизому мазутному выхлопу, волочившемуся за машиной, можно было судить о ее беспросветной усталости от казенной службы.

Для наивных гражданских великая битва за целину торжественно издохла еще при Никите Сергеевиче. Но у ВМФ, как известно, свой компас и своя непробиваемая логика. На дворе расцветали фракталами шизофреногенные паттерны девяносто первого года, раскручивая до предела маховик абсурда. Непобедимый Великий и Могучий весело и с треском летел в тартарары. Из телевизора, перебивая друг друга, вещали сразу два президента — один пока еще всесоюзный, другой уже российский, — и никто в стране решительно не понимал, чья теперь власть. Республики с визгом разбегались по национальным квартирам, народ в городах остервенело бился насмерть в очередях за талонным мылом.

Но у Родины, бьющейся в политических конвульсиях, внезапно случился приступ некстати проснувшегося плодородия: урожай в степях попер как на дрожжах. А раз нужен хлеб, значит, целина воскресает из мертвых. В штаб дивизии рухнула гениальная в своем абсурде разнарядка: выковырять из корпусов неприкасаемый плавсостав и бросить на юг, на усиление батальона «Целина-91». И вот, пока в Москве делили ядерный чемоданчик, суровые покорители океанских глубин покорно лезли в кабины ушатанных КамАЗов, чтобы ехать в азиатскую пыль — спасать пшеницу.

В модифицированной четырехместной кабине сидели двое взрослых: мичман Хромов, худой, желчный, с въевшейся в поры корабельной ржавчиной, больше похожий на сухопутного зэка, чем на моряка, и старый доктор из местного госпиталя по прозвищу Док. Грузный, рано постаревший, он сидел в расстегнутой шинели и съехавшей на затылок ушанке. Первый, вцепившись в баранку, остервенело жевал незажженную папиросу и мотал головой, отгоняя тяжелый послевахтенный сон; на его дубленом лице привычная флотская злоба боролась с каким-то глухим, стыдным сочувствием; второй же красными, воспаленными глазами глядел сквозь грязное стекло на свинцовое небо и дышал тяжело, с присвистом, как человек, который третью неделю не просыхает от спирта и чужих смертей. Оба они ехали через Мурманск с каким-то медицинским грузом для выехавших на Целину. Прощаясь с базой, они только что молча выпили по полстакана «чая» прямо в гараже, не закусывая, и настроение у обоих было чернее мурманской полярной ночи.

Третьим, в прокуренной кабине трясся мальчик лет восьми, с бледным от полярной зимы и сухим, застывшим лицом. Это был Санька. У могучего флота, ощетинившегося баллистическими ракетами и атомными реакторами, была одна абсурдная, непобедимая традиция: время от времени формировать сводные автобаты и гнать военных моряков в безводную казахскую Степь — на битву за урожай. Гребли туда в основном береговую базу, технарей, стройбат, но под раздачу частенько попадали и учебки, и даже неприкасаемый плавсостав. В тот безумный апрель девяносто первого колонна автобата как раз уходила на юг.

Санькина мать, вдова погибшего командира БЧ-5, была женщиной сухой и строгой. Всю свою боль и, казалось, саму способность видеть, она выплакала ещё тогда, на пирсе, когда пришла короткая радиограмма с борта мужа. За год после трагедии она приняла тяжёлое, но, как ей одной казалось, единственно верное решение: отослать сына в интернат, на родину.

Когда закончилась школа, и до нее дошли слухи о сборе колонн на Целину, а следом — новость, что туда отправляется ее двоюродный брат, она действовала с безжалостной механической точностью. Собрав сыну вещмешок, она просто сунула пацана в кабину к кузену, мичману Хромову.

Дядя Паша, со своей "куцей колонночкой" — пятью измотанными грузовиками, — должен был вырваться из гарнизона и догнать основную флотскую армаду, ушедшую на битву за урожай. И теперь мальчик, до конца не понимая, куда и навсегда ли он едет, сидел на горячем дерматиновом сиденье между дядей и старым Доком, держался побелевшими пальцами за край, чтоб не свалиться, и подпрыгивал на жестких ухабах бетонки. От тряски его болоньевая куртка сухо шуршала, а вязаная шапка-петушок то и дело сползала на глаза. Он чувствовал внутри пустоту, звенящую и холодную, как неснаряженный торпедный аппарат, и очень не хотел плакать. А глаза были готовы взбрызгнуть тем горем, которое накопилось в его восьмилетней, но уже тяжелой груди.

Когда КамАЗ тяжело проезжал мимо пирсов, Санька взглянул на часовых с автоматами, зябко топчущихся у шлагбаума, обвитого колючей проволокой, на серые, покатые спины подводных лодок, чьи рубки сливались со свинцовой водой губы, и вспомнил, как всего месяц назад, в редкий отцовский выходной, они ходили сюда к дальнему КПП. Отец тогда пах свежим ветром, резким одеколоном «Миф» и чем-то железным, он смеялся, показывал Саньке кормящихся у бонов чаек, а вахтенный матрос, лязгнув каблуками, вытянулся во весь рост и козырнул им обоим.

Мальчик всматривался в знакомые бетонные коробки, а ненавистный грузовик бежал мимо и отрезал всё это, оставляя позади. За казармами промелькнули плюющиеся сажей трубы котельной, за ними — голый, вылизанный ветром гранитный плац и мемориал. Из-под талого, серого снега торчали мокрые фундаменты и свежие, еще не осевшие холмы гарнизонного кладбища. На этом кладбище хоронили в основном рыбаков местного рыбхоза, подводников же и прочих военных свои забирали хоронить на родину. Санька вспомнил, что когда отец уходил в ту автономку, снег был ослепительно белым; теперь же он был изъеден черной угольной крошкой. Теперь там, под этим снегом, лежали те, кого море отдало обратно. Отца море не отдало. Мать сказала, что он остался на вахте.

А за кладбищем дымил какой-то завод. Густая, цементная пыль висела в воздухе, въедалась в редкий кустарник, приплюснутый к земле, и лениво оседала на сопках. Небо над городом было тяжелым, низким, и тени от облаков ползли по черным скалам. В этой пыли ползали желтые экскаваторы и люди в грязных телогрейках...

За КПП кончилась база и началась скачущая по каменным сопкам тундра. Санька в последний раз оглянулся на шлагбаум, припал лицом к сукну Доковой шинели и зажмурился, глотая жесткий ком.

— Ну, что, карасишка, не скис еще? — хрипло спросил Хромов, перегазовывая. — Что скулишь? Не хочешь ехать, так давай разверну, сиди мамке под юбку прячься. Тут у нас весело, может ракеты с зерном грузить будем, — конверсия!

— Брось ты, Паша... — забормотал Док, обдавая Саньку густым запахом валерьянки и спирта. — Оставь пацана. Не за худом едет, за солнцем. Там, говорят, яблони растут. Жизнь, Паша, продолжается, мать ее так... Как в уставе сказано? Стойко переносить все тяготы и лишения... Так-то.

— Хочешь обратно? — спросил Хромов, не глядя на мальчика.

— Никак нет... — ответил Санька, шмыгнув носом.

— И правильно. Какого херринга тут делать. Гарнизон теперь — сплошной госпиталь да бабий вой.

— Ничего, Паша, ничего... — бормотал Док, глядя в окно. — Выживет. Гагарин вон тоже из оккупации вышел, а куда улетел. Металл закаляется в холоде, а человек в горе. Главное, чтобы радиации там не было, в этой степи его. Поди не под Семипалатинск везём!

— Там казахи да бараны, какая там радиация, — сплюнул Хромов. — Мать правильно рассудила. Пацану батя нужен, а раз бати нет — пусть в степи из него человека сделают. А то тут вырастет, пойдет в училище, и тоже... на дно… за нами... Некому будет землю пахать. Все в герои лезут.

— А если все будут землю пахать, кто же рубежи держать будет? — философски заметил Док.

— Какие рубежи? Вот-вот наши рубежи разбегутся кто куда! Прибалты уже всё — тю-тю Прибалтика! Европеоиды теперь! Латвия вон посмотри — открестилась от коммунизма! Забыли как их красные стрелки коммунизм пулями устраивали. А теперь нет, посмотри на них — русская оккупация, красный террор!

— Да это только прибалты…

— Да брось ты, товарищ начмед! Грузия вон тоже, устроила себе Тбилисобу! Открещиваются от Союза как могут, забыли кто этот Союз заваривал — Джугашвили, Берии да Орджоникидзы!

— Не, мы вот на целину едем, КазССР, все нормально там, никто не хочет уходить…

— Ага, не хочет, четыре года еще не прошло как в Алма-Ате бунт был, с них, можно сказать всё и началось!

И думая, что оба они сказали нечто суровое и правильное, мичман и врач сделали деревянные лица и одновременно полезли за куревом. Наступило молчание, прерываемое только ревом дизеля.

Между тем перед глазами ехавших расстилалась уже мертвая, бесконечная тундра, перехваченная цепью гранитных сопок. Теснясь и нависая друг над другом, эти черные глыбы сливались в стену, которая тянулась вправо от дороги до самого горизонта и исчезала в серой хмари; едешь-едешь и никак не разберешь, где эта каменная тюрьма начинается и где кончается... Солнце, бледное и больное, наконец прорвало облака. Сначала далеко впереди, где мох сходится с низким небом, около белого шарика радиолокационной станции, который издали был похож на огромный, забытый великаном бильярдный шар, поползла по камням тусклая желтая полоса; через минуту такая же полоса осветила рыжие потеки на скалах; что-то едва теплое коснулось Санькиной щеки через стекло, полоса света шмыгнула по кабине, блеснула на пряжке Дока, и вдруг вся эта ледяная пустыня сбросила с себя утренний мрак, оскалилась и заблестела талой водой.