Ален Роб-Грийе – Романески (страница 190)
Однако у Буске «придать единство миру и возвысить его до сходства с собой» должен сам человек. К сожалению, не уточняется, что данная операция будет происходить в человеческих масштабах и иметь важность только для человека; что человек не постигнет, таким образом, сути вещей; что, наконец, сотворение мира, к которому нас призывают, нужно будет постоянно возобновлять — это должны делать мы, а потом те, кто придет после нас.
И тогда
СЭМЮЕЛ БЕККЕТП11, ИЛИ ПРИСУТСТВИЕ НА СЦЕНЕ (1953 и 1957 гг.)
Назначение человека, говорит Хайдеггер, состоит в том, чтобы быть здесь. Вероятно, театр более естественно, чем любой другой способ воспроизведения реальности, воссоздает это положение. Театральный персонаж
Встреча Сэмюела Беккета с этим требованием заведомо представляла исключительный интерес: наконец-то можно будет увидеть беккетовского человека — иными словами, увидеть
Будь то Мэрфи, Моллой, Малой, Махуд или Ворм — герой повествований Беккета деградирует от книги к книге в убыстряющемся темпе. Вначале он калека, который еще может передвигаться на велосипеде, затем его конечности быстро выходят из строя одна за другой; и вот он уже неспособен даже ползти; под конец он заперт в комнате, где его постепенно покидают все ощущения извне. Комната сужается и вскоре превращается в кувшин, где гниющий и, разумеется, немой торс заканчивает свой распад. Наконец, остается только «форма яйца и консистенция растительной слизи». Но эта форма и эта консистенция, в свою очередь, отрицаются нелепой деталью одежды: персонаж носит гамаши, что для яйца немыслимо. Так мы лишний раз получаем предостережение: человек еще не сводится к этому.
Итак, все эти прошедшие перед нашими глазами персонажи только вводили нас в заблуждение; они произносили фразы романа вместо кого-то неуловимого, кто всегда отказывается появиться там, — человека, неспособного сделать своим собственное существование, того, кому никогда не удается быть здесь.
Но теперь мы в театре. И вот поднимается занавес.
Декорация не изображает ничего — или почти ничего. Дорога? Скажем более общо: пространство
На сцене два человека, без возраста, без профессии, без семейного положения. Да и без жилья; следовательно — двое
Они смотрят направо и налево, делают вид, что уходят, расстаются и неизменно возвращаются, все время находятся рядом, посередине сцены. Им и нельзя куда-либо уйти: они ждут некоего Годо, о котором также ничего не известно, кроме того, что он не придет, — это, по крайней мере, ясно всем с самого начала.
Так что никто не удивляется, когда какой-то мальчик (Диди, правда, кажется, что он его уже видел накануне) приносит им следующее послание: «Господин Годо сегодня не придет, завтра он придет наверняка». Затем свет быстро убывает, наступает ночь. Двое бродяг решают уйти, чтобы вернуться на следующий день. Но не двигаются с места. Занавес опускается.
Перед тем появлялись, чтобы внести разнообразие, два других персонажа: Поццо, человек с цветущим видом, ведет на поводке своего слугу Счастливчика (Lucky), совсем развалину. Поццо сел на складной стул, съел куриное бедрышко, выкурил трубку; затем занялся высокопарным описанием сумерек. Счастливчик, повинуясь приказанию, выполнил несколько прыжков, изображающих «танец», и пробормотал с умопомрачительной быстротой невнятный монолог, состоящий из заикания и бессвязных обрывков.
Таково первое действие пьесы.
Действие второе: наступило завтра. Но действительно ли это — завтра? Или послезавтра? Или это уже происходило раньше? Во всяком случае, декорация осталась той же, за исключением одной детали: на деревце теперь три листка.
Диди поет песенку на тему: собака украла сосиску, ее убили, а на могиле написали: собака украла сосиску
Возвращаются Поццо и Счастливчик. Счастливчик — немой, Поццо — слепой и ничего не помнит. Тот же мальчик возвращается с тем же посланием: «Господин Годо не придет сегодня, он придет завтра». Нет, ребенок не знает этих двух бродяг, он никогда и нигде их прежде не видел.
Снова наступает ночь. Гого и Диди охотно бы повесились — ветки дерева, пожалуй, достаточно прочны, — но, к несчастью, у них нет веревки. Они решают уйти и вернуться на другой день. Но не двигаются с места. Занавес падает.
Это называется «В ожидании Годо». Спектакль длится около трех часов.
Даже с одной этой точки зрения здесь есть чему удивиться: в течение всех трех часов пьеса
Критика с самого начала почти единодушно подчеркивала, что спектакль этот рассчитан на
Значит ли это, что никто не толкует ее вкривь и вкось? Нет, конечно. Очень многие заблуждаются, как и каждый из нас заблуждается относительно собственного бедственного положения. В объяснениях нет недостатка, их подсказывают нам и слева и справа, одно бесполезнее другого:
Годо — это Бог. Разве вы не улавливаете корень
Но все эти, даже самые нелепые, образы, пытающиеся кое-как исправить положение, не могут изгладить ни из чьего сознания саму реальность драмы, ее наиболее глубокий и вместе с тем вполне поверхностный аспект, по поводу которого нечего сказать помимо следующего: Годо — это тот, кого двое бродяг ожидают у дороги и кто не приходит.
Что касается Гого и Диди, то они еще упорнее отвергают всякий смысл, кроме самого банального, самого непосредственного: это — люди. И их положение резюмируется простой констатацией факта, дальше которого кажется невозможным пойти: они — здесь, они — на сцене.
С некоторого времени уже делались попытки отказаться от сценической динамики буржуазного театра. Однако «Годо» — своего рода рекорд в этой области. Нигде еще риск не был так велик, ибо на этот раз речь действительно и недвусмысленно идет о самом существенном; нигде примененные средства не были так
Вплоть до самых последних лет казалось разумным, что, если, например, роман может освободиться от многих своих традиционных правил и аксессуаров, то уж театр, по крайней мере, должен проявлять больше осторожности. Ведь драматическое произведение обретает собственную жизнь только при условии взаимопонимания с публикой, какой бы та ни была; а потому надлежало окружать эту публику всевозможным вниманием: показывать ей незаурядных людей, заинтересовывать пикантными ситуациями, вовлекать в хитросплетение интриг — или на худой конец ошеломлять непрерывным словесным потоком, более или менее родственным бреду (или поэтическому лиризму).