Ален Роб-Грийе – Романески (страница 191)
Что же преподносит нам «В ожидании Годо»? Сказать, что там ничего не происходит, — значит сказать мало. То, что там нет ни хитросплетений, ни вообще никакой интриги, уже не ново, мы видели это на других сценах. По поводу этой пьесы следовало бы написать:
«Это становится по-настоящему маловажным», — говорит один из приятелей. «Нет, еще недостаточно», — возражает другой. Следует долгое молчание.
Кстати, по этим двум репликам можно судить о том, как далеко мы здесь от упомянутого выше словесного исступления. С начала и до конца диалог —
Что касается сюжета, то он заключается в трех словах: «Мы ждем Годо», которые повторяются без конца, как рефрен. Но рефрен дурацкий и утомительный, ибо это ожидание никого не интересует; в нем как в таковом нет ничего сценичного. Это не надежда, не тоска, даже не отчаяние. Это всего-навсего отвлекающий ход.
В этом общем распаде есть нечто похожее на кульминацию — вернее, в данном случае это изнанка кульминации: своего рода дно или подземелье тюрьмы. Калеки Счастливчик и Поццо падают друг на друга посреди дороги и не могут подняться. После долгих переговоров Диди приходит к ним на помощь, но спотыкается и валится на них; ему приходится, в свою очередь, звать на помощь. Гого протягивает ему руку, теряет равновесие и падает. Теперь уже не остается ни одного персонажа на ногах. На сцене только копошащаяся и стонущая куча; из нее выглядывает просветленное лицо Диди, который произносит почти умиротворенно: «Мы — люди!»
Мы знали раньше театр идей. Это было здоровое упражнение ума, имевшее свою публику (несмотря на то, что там подчас уделялось мало внимания ситуациям и драматическому развитию). На этих пьесах все немного скучали, но «думали» вовсю — как на сцене, так и в зале. В мысли, даже подрывающей основы, всегда есть что-то успокоительное. Слова — красивые слова — тоже успокаивают. Сколько недоразумений породила благородная и гармоничная речь, маскируя то идеи, то их отсутствие!
В этой пьесе нет места недоразумению: мысли здесь не больше, чем красивых слов; то и другое фигурирует в тексте лишь в форме пародии, еще одной
Слова — это описание сумерек, которым угощает нас Поццо. Описание, торжественно объявленное — с прочищением горла и хлопаньем бича — как ударный номер, щедро снабженное изысканными выражениями и драматическими жестами, но окарикатуренное внезапными остановками, фамильярными восклицаниями, гротескным спадом вдохновения:
Теперь о мысли. Двое бродяг задали Поццо вопрос, но никто не может вспомнить какой. Все трое одновременно снимают шляпу, подносят руку ко лбу, напряженно сосредоточиваются. Длительное молчание. Внезапно Гого вскрикивает, он вспомнил: «Почему он не поставит вещи на землю?»
Речь идет о Счастливчике. Действительно, этот вопрос был задан несколькими минутами раньше, но в промежутке слуга сложил чемоданы на землю; так что всех убеждает реплика Диди: «Раз он поставил вещи на землю, не может быть, чтобы мы спрашивали, почему он их не поставил». Абсолютно логично. В их мире, где время не течет, слова
Подобные рассуждения встречались уже у Льюиса Кэрролла, у Жарри. Беккет делает лучше: он выводит на сцену мыслителя-специалиста, Счастливчика; по приказу своего хозяина («Думай же! Свинья!») тот начинает: «Принимая во внимание экзистенцию, какой ее являют недавно опубликованные работы Пуансона и Ваттмана о персонифицированном Боге ква-ква-ква-ква с белой бородой ква-ква вне времени — пространства, который с высот своей божественной апатии своей божественной атамбии своей божественной афазии нежно любит нас за некоторыми исключениями, неизвестно почему, но это впереди, и страдает, подобно…» и т. д. Чтобы заставить его замолчать, остальные вынуждены швырнуть его навзничь, избить, пинать ногами и — единственный эффективный метод — отнять у него шляпу. Как говорит один из двух приятелей: «Думать — это еще не самое худшее».
Серьезность подобных размышлений невозможно переоценить. Семьдесят, а то и больше, веков анализа и метафизики, отнюдь не сделав нас скромнее, напротив, маскируют от нас слабость наших умственных ресурсов, когда речь заходит о самом существенном. В самом деле, похоже, что истинная важность какого-либо вопроса измеряется как раз невозможностью применить для его решения честную мысль, разве что заставив ее повернуть вспять.
Именно этим движением — опасно заразительным движением вспять — помечено все творчество Беккета. Двое статистов — Счастливчик и Поццо — деградируют от первого ко второму акту, подобно тому, как это уже случалось с Мэрфи, Моллоем, Малоном и др. Морковки сокращаются до размеров редисок. Напевая бесконечную песню о вороватой собаке, Диди вдруг теряет ее нить. Не лучше обстоит дело со всеми другими деталями пьесы.
Но что касается двух бродяг, они остаются невредимыми и неизменными. А это убеждает нас в том, что они — не простые марионетки, предназначенные маскировать отсутствие главного героя. Это им, Диди и Гого,
Глядя на этих двух персонажей, мы вдруг постигаем важнейшую функцию театрального действа: показать, в чем именно состоит
Они — здесь; значит, надо, чтобы они объяснились. Однако впечатление таково, что у них нет готового и старательно выученного текста, на который они могли бы опереться. Им приходится выдумывать. Они свободны.
Разумеется, эта свобода остается без употребления: так же, как им нечего рассказать наизусть, нечего им и
Но вот и сам человек, тот, кто находится здесь, перед нашими глазами, в свою очередь деградирует. Занавес поднимается вновь, на сцене новая пьеса — «Конец игры»: «Старый конец проигранной партии», — уточняет Гамм, главный герой. У Гамма не больше возможности, чем у его предшественников Диди и Гого, куда-нибудь уйти. Но причиной этого стала теперь физическая трагедия: он парализован, сидит в кресле посреди сцены; к тому же он слеп. Вокруг него только высокие голые стены, без доступного глазам зрителей окна. Клов — что-то вроде санитара, сам наполовину инвалид, — кое-как заботится об умирающем. Самое большее, что он может, — это двигать его кресло по кругу, вдоль стен: это считается у них прогулкой.
Итак, Гамм утратил и ту минимальную свободу, которая еще оставалась у двух бродяг: уходить или не уходить — это уже не его выбор. Когда он просит Клова построить плот и перенести себя туда, чтобы отдать его тело на волю морских течений, это может быть только шуткой; словно Гамм, тотчас отказавшийся от этого проекта, пытался обмануть себя иллюзией выбора. На самом же деле он все равно что заперт в своей келье, и если у него нет желания выйти оттуда, то нет и средств для этого. Здесь — существенная особенность: на этот раз персонаж не утверждает какую-то позицию, а претерпевает свою участь.