Ален Роб-Грийе – Романески (страница 189)
Впрочем, «ничто не отличает сновидение от дневной жизни: предметы, которые видишь там, похожи на те, что наблюдаешь во время бодрствования». Мы только видим их лучше благодаря освещению: свет «падает с большей высоты».
И вот мы, вне сомнения, вернулись на землю: нам нужно снова встретиться с «дневными предметами», и восхитительная четкость, которой мы только что любовались в течение мгновения, действительно им свойственна. По крайней мере, она должна быть их чертой. Они просят нашего содействия, чтобы ее приобрести.
«Не подражай реальности — сотрудничай с ней. Поставь твои мысли и твой дар выражения на службу дней и отличающих их событий, подчини себя существованию вещей. Если ты не то, чего им недостает, ты — ничто. Ты обогатишь существующее тем, что содержалось в тебе как предчувствие».
Сновидение — это не что иное, как «предчувствие» того, чем станет реальный мир, когда наш разум придаст материи окончательную форму. К несчастью, этих мельком увиденных фрагментов недостаточно, чтобы убедить человека в необходимости быть тем, чего не хватает вещам, так что — по легкомыслию или из-за отсутствия воображения — он чаще всего предпочитает оставить без внимания частичные откровения, зрителем которых стал. Его положение
«Обыденность окружающего мира — следствие несовершенства нашего ви́дения, следствие нашей невнимательности. Картина происходящего остается для нас смутной и нечеткой, подобно перспективе, которую прорезают в темноте фары автомобиля; такое же несовершенное, как воображение водителя, наше видение должно непрерывно истолковывать и парафразировать замеченные знаки. Дорогу ночью хорошо видно только в том случае, если вы сумеете отвлечься от видимой вам части дороги».
Хуже, чем «неспособность толковать знаки», отсутствие доброй воли, на которое наталкивается это требование. Если мы не можем, то в основном потому, что не хотим. Несовершенство явлений, составляющих наш мир, бросается нам в глаза, но мы убеждаем себя, что оно нас не касается. Вместе с ответственностью за хаос мы охотно сваливаем на какую-нибудь высшую силу и заботу о завершении творения, словно то обстоятельство, что мы смертны, достаточно извиняет наше отречение.
«Адаптировавшись к жизни, все факты которой она отражает, мысль запрещает себе подытоживать их. В событии мы видим только событие, мы запрещаем себе расшифровывать в нем эпизод одной, обреченной на смерть, жизни.
Наша мысль не хочет быть мыслью о нашей жизни. Мы смотрим, как проходят вещи, ибо хотим забыть, что они смотрят, как мы умираем».
Против этого неприемлемого отречения Буске разворачивает своего рода упорную проповедь, основные темы которой просматриваются во всем его творчестве.
Высочайшее качество нашего сознания — это способность (а в моральном плане — долг) придумать форму, которая сможет придать миру единство и «поднять его до сходства с нами». И это по справедливости будет подлинным пришествием человека, того человека, которому «предстоит явиться».
«Человека-туманность нужно сделать реальным…»
События трудно поддаются пониманию. Однако постепенно мы открываем в них рисунок нашей жизни. Говоря о своей жизни — казалось бы, поломанной трагической случайностью, — Буске пишет: «В ней не происходит ни одного события, которое не было бы какой-либо чертой моей души». И дальше: «Я одновременно субъект и создание моей воли. Человек существует постольку, поскольку он присоединяется к событиям, осуществляет через них то событие, которым он станет». Кто лучше этого инвалида войны, к тому моменту двадцать лет прикованному к кровати, мог сделать для нас эту мысль такой волнующей и ясной?
Недостаточно присвоить и нейтрализовать (récupérer) случай. Еще успешнее, чем заведомо абсурдные события, маскируются те, которые производят впечатление уже интегрированных в некий порядок — поверхностный, но успокоительный, — заменяющий им смысл. Эти события проходят незамеченными, мы забываем остеречься их, и потому они душат нас наверняка.
«Самые невинные, теснее всего привязанные к своим причинам события кажутся подчиненными каким-то тайным отношениям, чертеж которых предоставляет наша душа. Совершаясь в остывшем мире, они тем не менее ненадолго отвечают нашим пожеланиям. Можно подумать, что они встретили себя, ища нас, и, повинуясь физическим законам, вместе с тем уже упорядочились вдали от нас подобно сновидению. Наконец, они были нашим воспоминанием, прежде нежели стали нашим приключением».
Пожалуй, самое серьезное завоевание сюрреализма состоит в том, что благодаря своим систематическим поискам он возвращает «видимым чудесам, подвергающим столь сильному сомнению обыденное ви́дение действительности» всю их ценность и все их значение как «очевидного залога неведомого порядка»; неустанно идя по их следу, мы войдем «в прекрасный замок каждого мгновения». Напротив, тщетно тратить силы на то, чтобы «произвольно приближать утюг к целлулоидному воротничку»; «невозможность найти что-то беспричинное (gratuit) в самых рискованных отношениях» избавляет нас от этих развлечений. Повседневный мир предлагает достаточно богатств, чтобы мы могли воздержаться от экстравагантностей. Самые обычные явления окажутся в конечном счете самыми чудесными.
Наконец, мы должны остерегаться аллегорических построений и символизма. (Это тоже совпадает с идеей, милой сердцу друзей Андре Бретона.) Действительно, каждый предмет, каждое событие, каждая форма является своим собственным символом:
Мир Буске — наш мир — это мир знаков. Всё в нем — знак; притом не знак чего-либо иного, более совершенного, находящегося вне нашей досягаемости, а знак себя самого, той реальности, которую только требуется выявить.
Для этого у нас имеется удивительное орудие — тело слова и письма,
«Язык не содержится в сознании, а содержит его. Опыт в области языка вмещает все другие виды опыта После того как я написал женщине: „Я заключу тебя в объятия“, мне остается только обнять ее призрак».
Так что за пределами языка, вероятно, нет больше ничего. Мир «создается в нас» и «завершается словом», ибо слово — это истина: «Истина, ибо из называния предмета оно извлекает результат — пришествие человека».
Писать — это значит «придать нашу реальность истине — от которой мы ее получили, — чтобы снова стать в ее лоне легкими, как сновидения».
«Найдем в себе смелость признать: человек существует только вне себя самого, он — лишь отрицание существования, и для него стало бы несомненным шагом вперед, если бы он совсем себя уничтожил. Парадокс кажется дерзким. Неужели наше существование еще нужно завоевать? Я решительно думаю так. Мы — существо в состоянии падения, существо в изгнании, мы столь же далеки от жизни, как смертельный холод, который тем не менее обладает ценным качеством: очищает атмосферу и придает связность и твердость массе воды. Я — понял. Я хочу дать приют моему небытию под сенью действительности, достойной света, и выковать своими руками предмет, который сотрет мой след».
Текст, «из которого нельзя выбросить ни единого слова», настолько совершенный, что к нему, кажется, «не притрагивались», предмет настолько совершенный, что мог бы стереть наши следы Разве не узнаём мы в этом высочайшую амбицию любого писателя?
Видимо, наследие Джо Буске драгоценно для нас благодаря постоянному размышлению о литературном (или, шире, художественном) творчестве. Ради этого размышления можно не останавливаться на всем том, что порой смущает у Буске: ведь, когда говорят о «падении» и о «человеке в изгнании», отсюда недалеко и до первородного греха. Даже если не ставить в укор писателю частое употребление слова «душа» там, где слово «воображение», безусловно, лучше отвечало бы смыслу его высказывания, нам трудно не досадовать на некую (впрочем, еретическую) разновидность мистицизма, пронизывающую все мышление Буске. Притом у него есть нечто более серьезное, чем подозрительная лексика («душа», «спасение» и т. п.), — это попытка