Ален Роб-Грийе – Романески (страница 104)
Но, набрасывая эти строки, я спрашиваю себя — так как подобные мысли раньше не приходили мне в голову, — не у Макреза ли, несмотря ни на что, не в его ли темноватой безлюдной берлоге, забитой книгами, для которых не находилось читателей, не в его ли тесном «помещении для прессы», куда набивались литературные критики с уже довольно старомодными взглядами, критики, постепенно утрачивающие свое влияние, и зародилось мое призвание романиста-извращенца? Во всяком случае, не было совершенно ничего неестественного в том, что именно моей коллеге по жюри Макреза, одной из самых тонко чувствующих и чувствительных особ, Доминик Ори, я отнес свою первую рукопись, как только ее закончил, прежде чем отправиться в Западную Африку, а затем на Мартинику, на оказавшиеся под угрозой гибели банановые плантации.
В связи с достаточно серьезными неприятностями со здоровьем, в результате воздействия тропического климата и недостаточных мер предосторожности по отношению к пище и кое-чему еще, я вернулся во Францию раньше, чем предполагал. Я начал работать над «Резинками» на старом грузо-пассажирском судне, переход на котором от Пуэнт-а-Питра до Гавра занимал почти три недели (суда-банановозы были куда быстроходнее). Возвратившись снова в парижское семейное гнездо, я, прежде чем отправиться в Брест, к этой древней земле, исхлестанной океаном, чтобы там немного поправить здоровье и продолжить литературные штудии, захотел все же узнать, что сталось с моим «Цареубийцей», уже отвергнутым прежде издательством «Галлимар», о чем я рассказывал раньше. Как оказалось, пока я отсутствовал, Доминик Ори передала рукопись Жоржу Ламбришу, исполнявшему в издательстве «Минюи» обязанности литературного консультанта Жерома Линдона.
В том благословенном 1950 году издательство «Минюи» располагалось на бульваре Сен-Жермен в помещении бывшего книжного магазина, где продавали творения итальянской пропаганды; после Освобождения Веркор эту лавчонку реквизировал. Кроме собственно самого помещения, где когда-то был «торговый зал» магазинчика, чья большая витрина выходила почти на самый перекресток бульвара Сен-Жермен и бульвара Сен-Мишель, там были еще и внутренние помещения, представлявшие собой извилистый лабиринт с узкими, тесными каморками, — по крайней мере именно такими они остались в моей памяти. Вообще все это создавало ощущение временного пристанища, ужасно неудобного. Попасть туда можно было через входную дверь, а также еще и через ворота на бульваре Сен-Мишель, но, разумеется, потом приходилось поплутать по внутренним дворикам, пройти через несколько крытых переходов и по длинным узким коридорам. Подобная система двойного входа-выхода наводила на мысль о том, что дом этот изначально, еще при постройке, предназначался для какой-то тайной деятельности.
Ламбриш принял меня там со своей обычной улыбчивой любезностью и с несколько потерянным видом, которые я потом всегда у него наблюдал. Я не договаривался с ним предварительно о встрече, явился, так сказать, незваным. Когда я заговорил с ним о моей рукописи, он, не выказывая ни малейших признаков смущения, начал рыться — можно было подумать, что делал он это наугад, без особой надежды на успех, — в огромных, грозивших вот-вот рассыпаться и обрушиться грудах и кипах, загромождающих всю поверхность его письменного стола. К моему великому удивлению, а также, быть может, и к его собственному, он в конце концов извлек откуда-то моего «Цареубийцу» (я подсказал ему, что обложка у рукописи бледно-голубого цвета), провалявшегося среди других таких же произведений почти год. Заново пролистав на скорую руку мое сочинение, он принялся одаривать меня комплиментами, но весьма расплывчатыми и уклончивыми, что я научился делать позже и сам, когда мне тоже пришлось выступать в подобной роли на улице Бернара Палисси и беседовать с начинающим романистом по поводу его произведения, о котором у меня сохранялись после беглого просмотра весьма смутные воспоминания, если сохранялись вообще.
От Жоржа Ламбриша, на месте которого я впоследствии пребывал постоянно, я унаследовал весьма достойную сожаления привычку хранить заинтересовавшие меня рукописи гораздо дольше, чем прочие, однако же не подавая их авторам, как говорится, ни малейших признаков жизни, то есть ни о чем их не извещая, так как зачастую у меня не бывало ни времени, ни возможности дочитывать произведения до конца, а потому я в случае надобности оставлял эти предварительно отобранные работы, так сказать, доходить до кондиции, словно бутылка с вином в подвале, у себя в шкафу, куда я и наведывался время от времени то за одним творением, то за другим, когда мне выпадали часы досуга. Жером Линдон довольно долго мирился с этим методом работы, с моей «озабоченной небрежностью», которую можно было бы назвать и беззаботным вниманием. Разве не получил он в результате почти полное собрание еще не опубликованных сочинений Сэмюела Беккета, отвергнутых на протяжении месяца всеми парижскими издателями (не говоря уже о дублинских и лондонских издательствах)? Мы полагали, что спешить нам особенно некуда, так как действительно сильная, новаторская книга, написанная никому не известным автором, повергнет в замешательство членов редакционных советов, встревожит и смутит их, а потому и не будет издана нигде, кроме нашего издательства! Мы могли сказать так, как сказано в «Конце игры»: «Если он существует, он придет сюда!»
Сегодня Жером думает, что мир изменился, увлекшись погоней за новизной, за сиюминутным, за точностью мгновенного отображения, как на фотокопии, за быстрым успехом в продаже, а потому он считает, что надо читать рукописи сразу по мере их поступления и тотчас, как можно быстрее отправлять их назад, чтобы избежать заторов в работе и не погрязнуть в ворохах бумаги. Я не уверен в его правоте. Но это дело меня больше не касается вот уже несколько лет. Во всяком случае, я припоминаю, что несколько задумчивая, даже мечтательная манера поведения Жоржа Ламбриша, с которой он исполнял свои обязанности, — выработанная им в результате какой-то случайной встречи? — не показалась мне ни в малейшей мере предосудительной: ведь на его столе громоздилось великое множество надежд стольких молодых авторов, коим в большинстве своем предстояло в конце концов испытать жестокое разочарование, ибо надеждам их не было суждено сбыться! И если даже в этих грудах и кипах и находился настоящий шедевр, то он ничего не терял оттого, что пролежит там в ожидании своего часа лишний месяц или даже несколько лишних месяцев! Что касается меня лично, то я не был одержим идеей скорейшего опубликования плода моих трудов.
Когда Жорж предложил мне оставить ему мой текст еще на какое-то время (быть может, он хотел наконец прочесть его с начала и до конца?), я, именно я сам, пожелал забрать роман из издательства, потому что как раз в то время я писал вторую книгу, которая, как я полагал, с большим успехом и гораздо быстрее проложит мне путь в братство писателей и к сердцам читателей благодаря менее запутанной детективной интриге, гораздо легче воспринимаемой и распутываемой из-за того, что она лучше обоснована и подкреплена какими-то материальными, вещественными уликами и доказательствами, хотя в то же время, как и в первом романе, все было весьма непросто, туманно, загадочно, неустойчиво и между строк содержались намеки на другое преступление, совершенное гораздо раньше. Я пообещал по-дружески предоставить право ознакомиться с первым вариантом моего произведения издательству «Минюи».
Однако я находил тогда Жоржа Ламбриша очень симпатичным, открытым, неподдельно сердечным и искренне радушным, начисто лишенным высокомерия и чванства по отношению к начинающему автору без рекомендаций, связей и опубликованных работ; и хотя произведения молодых авторов, изданные под его покровительством, чьи достоинства он расхваливал и даже превозносил, правда, в выражениях уклончивых и расплывчатых, казались мне малоинтересными (я хочу сказать, что они казались мне малоинтересными с точки зрения той позиции, куда меня уже завели мои собственные усилия или моя инстинктивная тяга к поиску родственных душ), я все же нередко заглядывал в издательство, чтобы повидать его, в те времена, когда я старательно погружался в мои штудии и вел упорную, кропотливую и ужасно медленную работу над своими произведениями, уже тогда порой прерывавшуюся внезапными приступами безволия, бездействия и бесцельных блужданий.
Где бы ни бывал Жорж Ламбриш, в издательстве «Минюи» или в пивной при пивоваренном заводе «Липп», он всегда был окружен толпой друзей: Бреннер, Бизьо, Керн, Оклер, Солье и другие входили в эту шумную ватагу. Почти у каждого уже было опубликовано по нескольку небольших романчиков, в которых они охотно и с удовольствием представали в облике великих психологов и моралистов, увлеченных поисками выразительности изысканного стиля, слегка прикрытого флером кажущейся простоты. От Полана, которого они почитали и перед которым они преклонялись, они, пожалуй, позаимствовали для своих произведений лишь жеманные ужимки, манерность, вычурность и обилие хитрых уловок в манере письма. Они любили Жида; я тоже его любил, но, совершенно очевидно, я любил совсем другого Жида, чем они. И они к тому же обожали Жуандо, Шардона, Мартен дю Гара и даже кое-кого похуже. Обладая гораздо меньшей властью, чем Жорж, некоторые из них тем не менее демонстрировали гораздо большее самодовольство, самонадеянность и даже зазнайство. Единственным настоящим писателем среди них был, пожалуй, уже тогда Рене де Солье, но он-то как раз изо всех сил старался казаться самым мерзким, самым низким, гнусным, отталкивающим, даже вызывающим физическое отвращение, что ему достаточно хорошо удавалось.