18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 103)

18

В каком-то мгновенном озарении, в яркой вспышке, осветившей его память, неуловимой и, быть может, воображаемой, у де Коринта вдруг возникает отчетливое ощущение, что он уже когда-то видел эти изящные, элегантные бальные туфельки, чьи союзки усыпаны синими металлическими блестками. На тонкой белой коже, именуемой шевро, которой обшита внутренняя часть подошвы и задника, алеет свежее кроваво-красное пятно. Де Коринт принимается лихорадочно прикидывать в уме, какая же именно туфелька запятнана кровью, и приходит к выводу, что это левая туфелька, причем ему кажется, что это чрезвычайно важно, но вот только он не знает почему. И вот какое-то очень давнее видение, едва-едва возникшее у него в мозгу, за десяток секунд исчезает, испаряется, прежде чем он успевает его зафиксировать в памяти и понять, с каким временем в его жизни, с каким определенным местом, с какой выбившейся из сил танцовщицей, с какой раненой птицей могут быть связаны подобные воспоминания.

Этот отель «Лютеция» в Герополисе, последнем морском курорте на территории Бразилии перед уругвайской границей (где местность очень болотистая и потому там так легко подхватить малярию), — поразительно точная копия, несмотря на более скромные размеры, величественного здания в Париже, носящего то же название и расположенного на пересечении бульвара Распай и улицы Севр. (Или, возможно, это не улица Севр, а улица Бабилон?) Анри де Коринт, вероятно, не раз бывал в этом здании при самых разных обстоятельствах, порой даже весьма неясных, когда там располагались различные службы оккупационной армии, во время войны. И именно туда, в «Лютецию», я пришел через двадцать лет, чтобы нанести визит Татьяне Гросман, чудеснейшей, восхитительнейшей русской даме, бестелесной, бесплотной, словно дух, неподвластной времени, и потому не имевшей определенного возраста, бежавшей от большевистской революции в 1917-м, из национал-социалистского Берлина — в 1933-м, из захваченной немцами Франции — в 1940-м, чтобы наконец сесть на последний отходивший из Барселоны и направлявшийся в Филадельфию корабль, увозивший в своих битком набитых трюмах и на столь же забитых палубах беженцев-евреев со всей Европы.

Будучи случайно «выброшенной на мель» на Лонг-Айленде (опять неподалеку от еще одного Вавилона!) и оказавшись в скромном маленьком деревянном домике, Татьяна задумала, чтобы как-то выжить, устроить там мастерскую по изготовлению литографий на камне. И дело у нее пошло на лад, мастерская процветала и пользовалась прекрасной репутацией; я сам в ней работал вместе с Робертом Раушенбергом над рассказом в форме диалога, состоявшем из написанных от руки строк и нарисованных картин, располагавшихся вперемешку, под названием «Подозрительные следы на поверхности», над которым славно потрудились Татьяна и ее «мальчики» — светловолосые гиганты, пять или шесть человек, составляющие разительный контраст с хрупкостью миниатюрной дамы и ловко управляющиеся с тяжелыми плитами отполированного до блеска известняка, печатающие оттиск за оттиском, подбирая оттенки, меняя толщину слоя краски на камне, — и в конце концов ценой больших усилий они создали 38 роскошных экземпляров нашего произведения, оказавшихся, к несчастью, баснословно дорогими, потому что на каждой странице стояли автографы автора текста и художника.

Бесплотный эльф, оторванный от жизни иной, навсегда ушедшей эпохи, Татьяна, сегодня тоже уже ушедшая от нас (один из залов в Музее современного искусства теперь носит ее имя), всегда останавливалась в Париже, когда пересекала Атлантику, чтобы пройти курс лечения на водах, питая непреодолимое и не поддающееся веяниям времени пристрастие к одному полупризрачному, иллюзорному курорту, считавшемуся очень престижным в годы ее детства, в эпоху правления Габсбургов, который она упрямо называла Мариенбадом. И отель «Лютеция» в ходе этого переезда был неким предвкушением того иного, уже исчезнувшего мира, его прообразом.

Чуть дальше по бульвару Распай, на правой стороне, если идти к улице Ренн, в конце 40-х годов (и до середины 50-х) существовал книжный магазин «Лютеция», которым владел и заправлял высокий худой мужчина с огромными, исполненными страсти и мистического огня глазами, по имени Жерар Макрез. Название отеля в Герополисе наводит меня на размышления прежде всего об этом местечке. Я тогда работал в Институте статистики и жил снова у моих родителей, после возвращения из Германии, в маленькой квартирке на улице Гассенди, где я провел всю свою юность. (Моя сестра Анн-Лиз уже покинула семейное логово и жила в лабораториях Буа-Будрана, в департаменте Сена-и-Марна, куда вскоре к ней отправился и я, чтобы написать там моего «Цареубийцу».) Итак, пройти через кладбище и далее спуститься пешком к Вавену и Монпарнасу — вот привычный маршрут прогулки; и Чанн, а после Жерар Макрез были, так сказать, «моими книготорговцами».

То был период, когда я покупал много книг, по большей части для того, чтобы их читать или, по крайней мере, аккуратно оборачивать их в полупрозрачную кальку после того, как в течение долгих часов скрупулезно и с великим тщанием заниматься восстановлением их переплетов и суперобложек при помощи различных клеев, папиросной бумаги, бритвенных лезвий и резиновых ластиков. Особая субстанция, в действительности называемая «ластиком-мылом», субстанция, которую разыскивает Валлас во всех писчебумажных магазинах по всему северному, пересеченному каналами городу, где бродит призрак царя Эдипа, и есть та самая субстанция, которой я пользовался для того, чтобы удалять пятна с непрочных, недолговечных белых «одеяний» — или скорее не чисто белых, а слегка кремовых — книг издательства «Галлимар», удалять осторожно, чтобы не повредить при подтирках гладкую поверхность.

У Макреза были совершенно особенные представления о его ремесле, то есть о профессии книготорговца. Он не любил книги, пользующиеся шумным успехом, он избегал забивать ими свой магазинчик; этот чудак не успокаивался до тех пор, пока не продавал покупателю, имевшему неосторожность зайти к нему в поисках книги, получившей Гонкуровскую премию или премию Фемина, какое-нибудь произведение, которое он сам считал гораздо более серьезным и значительным. Порой он даже говорил упрямому любителю изящной словесности:

— Держите! Я предпочитаю отдать вам эту книгу даром, чем смотреть, как вы покупаете нечто посредственное, незначительное и заурядное.

И произносил он нечто подобное даже в том случае, если искомая клиентом книга и стояла на полке его магазина! Надо сказать, что магазинчик был у него старомодный, устроенный, как говорится, на старинный лад, очень уютный, милый, овеянный духом каких-то неведомых тайн, забитый до отказа толстыми томами, покрытыми вековой пылью, но постепенно терявший своих покупателей и в конце концов растерявший всю клиентуру. Как только кто-нибудь отваживался заглянуть в эту лавчонку, Макрез, с ходу решая, какую книгу должен унести с собой этот человек, направлялся к возможному покупателю со своей извечной, какой-то полупотерянной, полубезумной улыбкой, в ореоле седых волос вокруг вдохновенного лица пророка, и обращался к нему очень тихим, очень мягким голосом, держа в длинных, тонких и полупрозрачных пальцах выбранный экземпляр. Вот таким образом он заставил меня познакомиться, среди многих прочих произведений, с дневными сновидениями Джо Буске, с журналом «Катр-Ван», с работами моего излюбленного Кьеркегора, с «Дневником соблазнителя» в красивом издании «Кабине космополит».

Еще один завсегдатай этих мест, очень юный Жан-Кларенс Ламбер, ставший впоследствии поэтом, критиком в области искусства и специалистом по шведской литературе, упорно держался своих привычек и продолжал захаживать в магазинчик. Чтобы вознаградить нас за столь похвальную преданность и, как мне представляется, чтобы приучить нас получать бесплатно книги массовых изданий, до продажи которых Макрез не считал для себя возможным опускаться, он учредил ежемесячную литературную премию, называвшуюся, как мне помнится, Премией литературного кружка. Само собой разумеется, он ввел нас — двух своих единственных клиентов — в состав жюри, в компанию известных журналистов, ведших рубрики хроники в газетах, что набивались в тесную комнатку в полуподвале его лавчонки. Я припоминаю, что в состав жюри входили Морис Надо, Андре Бурен, Клод-Эдмон Маньи, Клебер Эденс, несомненно, также Робер Кантер и Жан Бланза, а еще очень разнородное трио женщин, носивших одно и то же имя Доминик и фамилии, начинавшиеся в написании с буквы А: Ори, Арбан и Обье27, из которых последняя была самой красивой, однако наименее известной.

Итак, я был возведен в ранг судей прежде, чем сам написал хоть один роман или самое небольшое эссе о литературе. В области кинематографии моя карьера члена жюри тоже с самого начала была гораздо более блестящей, чем карьера лауреата. В Каннах, Венеции, Йере, Рио-де-Жанейро, Тегеране, Авориазе, Брюсселе и других городах я роздал гораздо больше премий, чем сам получил за все эти годы и чем мне еще предстоит получить. В конечном счете Макрез лишь положил начало многолетней привычке; и когда немного позднее я дал ему прочесть начало моего опуса, он не ободрил меня, как и многие другие, и не стал поощрять меня продолжать мои литературные труды.