Алексей Заборовский – Зона затопления (страница 1)
Алексей Заборовский
Зона затопления
ПРОЛОГ
Газета «Правда», № 314, пятница, 5 ноября 1965 года.
(Вырезка из рубрики «Огни великих строек»)
Спустя две недели после выхода этого номера, в районном центре, в кабинете начальника стройучастка, состоялся короткий разговор. Бригаде из пяти человек, подобранных по принципу «лишь бы руки были», поручили одну из самых неблаговидных, но необходимых для развертывания строительства работ – перенос старого поселкового кладбища из зоны затопления. Платили за это хорошо. Людям, которым терять нечего, много уговаривать не надо.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Грузовик высадил их у развилки, развернулся в облаке пыли и уехал обратно в райцентр, даже не заглушив мотора – спешил. Дальше нужно было идти пешком. Километра три, как объяснил вчера прораб, по проселку, а потом напрямик через поле.
Зной стоял несусветный. Даже для октября, даже для этих мест. Бабье лето затянулось, как пьянка в воскресенье, – солнце палило немилосердно, воздух дрожал над стерней, и тишина была такая, что звон в ушах казался отдельным звуком.
Кладбище они увидели издалека. Оно лежало на взгорке, за редким осинником, и отсюда, с поля, напоминало стадо покосившихся черных крестов, сбившихся в кучу перед неминуемой бедой.
– Ну и дыра, – сказал Витёк, поправляя на плече лопату. Ему было двадцать три, он купил вчера в комиссионке новую кожаную куртку – хотел щегольнуть перед деревенскими, но сейчас куртка висела на локте, потому что в ней было невыносимо жарко. Витёк мечтал о мотоцикле. О «Яве». Чехословацкой, хромой, с рычагами, блестящими, как хирургические инструменты. За этот мотоцикл он готов был на многое. Даже на это.
– Не дыра, а родина, – отозвался Дед. Дедом его звали за морщины и вечно недовольное выражение лица, хотя лет ему было от силы пятьдесят. Фамилии его никто не знал, да и не спрашивал. Дед сплюнул под ноги – густо, тягуче – и добавил вполголоса, но так, чтобы все слышали: – Сволочи. Землю роют, мертвых тревожат. Им бы ГЭС, им бы огней побольше. А тут люди веками лежали.
– Ладно, демагог, – бросил Зинченко. Он шел позади всех, часто останавливался, утирал лицо рукавом ватника. Ватник был засален до блеска, пахло от Зинченко за версту – перегаром, потом и еще чем-то кислым, прокисшим. Руки у него дрожали. Он все время тер лицо ладонями, будто пытался содрать с него чужую кожу.
Первый раз Зинченко остановился не от усталости, а чтобы набрать воды из лужи. Витёк хотел крикнуть, что лужа – говно, а не вода, но промолчал. Зинченко пил жадно, с присвистом, и кадык его ходил вверх-вниз.
Тот, кого мысленно про себя Витёк уже окрестил «Уголовником», прошел мимо пьющего, даже не взглянув. Лопата на его плече лежала ровно, как винтовка в руках старого солдата. Мужик был угрюм, широк в кости, на щеке – неровный шрам, похожий на след от заточки. Глаза – светлые, холодные, пустые. Он смотрел только вперед, на кладбище, и лицо его не выражало ровным счетом ничего. Ни страха. Ни брезгливости. Ни любопытства. Будто он каждый день ходил на такие объекты.
Последним, метрах в двадцати позади, брел Николаич. Лопату он нес, но не на плече, а волочил за собой по земле, оставляя борозду. Шел он медленно, но не потому, что боялся устать. Он просто не хотел приходить. А когда они наконец поднялись на взгорок, и кладбище открылось целиком, Николаич остановился.
Он стоял и смотрел на свежий холмик в дальнем углу. Земля на том холмике еще не успела осесть как следует, лежала бугром, и венки – бумажные, выцветшие от солнца за неделю, – валялись кто куда. Ветер шевелил ленты. Красные ленты. Траурные.
Николаич сглотнул. Кадык дернулся раз, другой. И пошел дальше.
Кладбище оказалось большим. Старые могилы, еще довоенные, с чугунными крестами и ржавыми оградками, лезли из земли как кривые зубы. Фотографии под жестяными козырьками выцвели до неузнаваемости – только глаза кое-где темнели пятнами. Запах стоял тяжелый: прелая листва, полынь, и еще что-то сладковато-гнилостное, что бывает только в местах, где земля долго дышит тленом.
– Начали, – сказал прораб. Он ждал их у входа, сидя на пеньке. Мужичонка мелкий, суетливый, с блокнотом в руках. – Вон те три ряда, – он ткнул карандашом в дальнюю сторону, – ваши. Копать аккуратно, гробы не вскрывать, кости не разбрасывать. Перевезете вон туда, – он махнул рукой в сторону поля, где за пологом марева виднелись крыши грузовиков и новые, ровные ряды оград. Новое кладбище. Бетонное. Казенное.
– Когда перевозим? – спросил Витёк.
– Когда выкопаете. К вечеру машина придет.
Прораб уехал. Остались одни.
Клык – Уголовник – первым ткнул лопату в землю. Ударил носком, надавил ногой, вывернул пласт. Земля была сухая, твердая, как камень. Лопата звякнула, наткнувшись на что-то. Кость? Корень? Он не посмотрел. Перевернул пласт и ударил снова. Размеренно, экономно, без лишних движений. Никто не полез с разговорами.
Дед встал над могилой с покосившимся крестом, на котором можно было разобрать только год: «1942». Долго смотрел, потом сплюнул и забормотал:
– Лежал человек, никого не трогал. За Родину, может, кровь проливал. А теперь – на тебе. Переселение. Коммунизьма строить мешаешь, значит.
– Помолчи, Дед, – сказал Витёк. – Нам работать надо.
– Работай. Я и работаю, – Дед плюнул еще раз и воткнул лопату. Но копал он нервно, зло, то и дело оглядываясь на Витька, будто ища, к чему прицепиться.
Зинченко встал над могилой, постоял, покачался. Потом достал из кармана ватника мятую папиросу, прикурил, жадно затянулся. Руки дрожали так, что пепел сыпался на землю раньше, чем он успевал его стряхнуть. Копать он начал, только когда папироса кончилась, и то через силу, через не могу. Лопата в его руках ходила ходуном, земля летела мимо.
Николаич прошел в дальний угол. К свежей могиле. Остановился. Долго стоял, глядя на холмик. Потом опустился на колено, поправил один из венков, тот, что упал. Встал. Взял лопату. И начал копать.
Он копал, не глядя по сторонам. Копал, когда остальные останавливались покурить. Копал, когда солнце поднялось в зенит и стало нечем дышать. Лопата входила в землю с мокрым, чавкающим звуком – здесь, у свежей могилы, земля еще не высохла, держала влагу. Иногда он останавливался и проводил рукой по лбу, оставляя на коже грязные разводы. И снова брался за лопату.
К вечеру, когда солнце начало клониться к лесу, работа застопорилась. Выкопали от силы пятую часть. Земля была проклятая – сухая, как бетон. Лопаты тупились.
– Всё, – Зинченко бросил лопату прямо в яму. – Я сдохну тут.
– Не сдохнешь, – отозвался Клык впервые за день. Голос у него был низкий, сиплый, без интонаций. – Завтра встанешь, и будешь копать.
Зинченко хотел огрызнуться, но встретился взглядом с Клыком и промолчал. Отвернулся, достал папиросу.
Витёк сидел на перевернутом кресте, смотрел на деревню. Она была внизу, под горой, и оттуда доносились странные звуки – стук, лязг, человеческие голоса.
– Чего они там? – спросил он.
– Переезжают, – сказал Дед. – Деревню топить будут. Под ГЭС. Всех выселили, дома ломают. Видал, лес возят? Новую деревню строят, бетонную, как курятник. А эту – в воду.
– А люди?
– А что люди? Люди – расходный материал.
Машина не приехала вечером, ну и слава бошу решили в бригаде.
Деревня действительно умирала. Когда бригада спустилась вниз, чтобы найти ночлег, это было видно невооруженным глазом.
Избы стояли раскрытые настежь, двери хлопали на ветру. В палисадниках валялась брошенная утварь – чугунки, самовары с вырванными нутрами, рваные половики. Бабы в платках таскали узлы к грузовикам, мужики смолили доски, готовя их к вывозу. Кто-то пилил старый сарай на дрова – на новом месте дрова не полагались.
У крайней избы сидела старуха на завалинке. Она не двигалась, только смотрела перед собой остановившимися глазами. Рядом суетилась женщина средних лет, видимо, дочь, пыталась поднять мать:
– Мам, пойдем. Мам, ну пойдем, машина ждет.
Старуха молчала. И не шевелилась.
– Мам, ну что ты как неживая. Перезимуем, обвыкнемся.
Старуха медленно повернула голову.
– А я тут помирать хотела. Тут все мои лежат. А теперь куда? К чужим?
Бригада прошла мимо. Витёк отвернулся, закурил. Клык прошел, не замедляя шага. Дед сплюнул и пробормотал что-то про «советскую власть». А Зинченко вдруг остановился и долго смотрел на старуху. Мутным, тяжелым взглядом. Потом достал фляжку, отхлебнул и пошел дальше.