Алексей Ухтомский – Правда сердца. Письма к В. А. Платоновой (1906–1942) (страница 18)
Так или иначе, но с Борисом Мелентьевым мы были очень близки, вплоть до отправления меня в Кадетский корпус. Потом я, конечно, встречался с ним по летам, гуляли, беседовали и т. д., но были уже подальше между собою. Затем, когда я поступил в Духовную Академию, а он из гимназии, по окончании ее, вступил в юнкерское училище, мы стали еще дальше… Однако старая приязнь в глубине души, глубокая привычка детства оставалась навсегда… Он был дважды женат; временно выходил из военной службы, затем опять туда вернулся; был не слишком счастлив в своих браках; был большим эксплуататором и эгоистом в отношении матери, из которой до конца высасывал деньги на свою семью; был очень высокого мнения о себе и был склонен осуждать и унижать других; однако был верен старой любви: например, всегда чтил и любил память моей тети Анны; продолжал всегда чтить и любить свою первую жену, рано умершую от чахотки; человек был очень неглупый, но не сильный нравственно и склонный переоценивать себя… Ну вот в каких чертах, приблизительно, складывался его образ в моем сознании во взрослый наш период жизни. Видался я с Борисом в последние годы очень редко, – года через три, часа на два, и притом случайно. В последний раз видел я его летом 1912 года, ночью, идя от матери из Михалева и столкнувшись с ним во тьме в лагерях того батальона, где Борис служил тогда адъютантом. <…>
Надо сказать, что два года тому назад Боря перевелся отсюда из Гроховского пехотного полка в Москву, в штаб 25-го армейского корпуса. Старуха мать уехала за ним, дослужив свой срок до пенсии. Осенью 1914 года Борис ушел со штабом на войну. Марья Михайловна осталась с семьей. <…> С войны от Бориса приходили редкие письма. Из штаба, где он провел зиму и весну, он перевелся в строй, в Пултусский пехотный полк; здесь командовал сначала ротою, потом батальоном. В самом начале сентября за удачный бой с немцами Боря был представлен к Георгиевскому кресту 4 ст. и к чину подполковника с утверждением командиром батальона на законном основании. В последнее время настроение писем было почти «радужное». Но 17-го сентября, в день Ангела жены, около 6 ч. вечера Борис был убит разрывной пулей в голову. <…>
Вот я и остался в Рыбинске, чтобы помочь нашему старому другу Марье Михайловне встретить убитого сына и схоронить его. Три дня тому назад хоронили мы Бориса на здешнем Егорьевском кладбище около его первой жены Веры Николаевны. <…> Сложна и многообразна человеческая жизнь; но, чтобы понять ее, надо уметь смотреть на нее не вблизи и не по мелочам, но отойдя вдаль, «с птичьего полета», когда взор охватывает самые крупные этапы жизни. И тогда мы научаемся не только извинять, но воистину любить и жалеть людей, хотя бы немного приближаясь к тому, как любил и жалел их Христос на высоте своего креста.
С Борисом с войны приехали трое солдат, в том числе и унтер-офицер из его батальона. Настроение у солдат разное. У унтера оно довольно бодрое и боевое, окрыленное надеждою на успех; у другого солдатика, наоборот, какой-то решительный индифферентизм и убеждение, что немцы победят, ибо у них «все разумно и рассчитано», тогда как у нас ничего не рассчитано и нужного под руками не хватает. Может быть, что в этой различной оценке действительности дело зависит от общего душевного склада самих солдатиков. <…>
Но, говоря вообще, слишком понятно, что при том нравственном состоянии, в котором обретается русское общество, нет резона для победы, а есть резоны для того, чтобы быть битыми. Мне лично ужасно тяжело за наш
К сожалению, я оказался вполне прав и относительно наших, с позволения сказать, «братушек» – болгар. Я напомню Вам то, что читал Вам когда-то из моей записной книжки в эпоху телячьих восторгов петроградской публики по случаю нападения этих животных на турок. Перечитывая недавно эти свои строки, я даже устрашился, насколько они показались мне теперь соответствующими действительности! устрашился я тому, что нутро мое предчувствует многие беды, и неужели эти предчувствия столь же сбудутся, как те, какие засели мне в подоплеку в то время, когда так радовались петроградские люди?.. Да простит нас Господь! Да исправит дела рук наших! Да будет милостив к нам и не поступит с нами по нашим грехам!
Вот что я тогда записал себе для памяти:
«Имут уши и не слышат, имут очи и не видят! Тяжелая, уродливая жизнь так называемых культурных людей в городах лишает их простого, здорового чутья при оценке текущих событий; сбывается для них древнее слово, что то, что ясно для детей, скрыто от сих премудрых и разумных. Нравственное существо выступления балканских славян против Турции осенью 1912 года в момент ее расслабления от войн с Италией было совершенно очевидно для всякого непредубежденного взгляда: логика здесь была та, что всегда очень уместно и кстати взять у ближнего то, что у него плохо лежит, и у повалившегося наземь человека не трудно будет вытащить кошелек, да еще вдобавок расквасить ему нос. Именно вследствие того, что балканские народности суть христианско-православные народности, а не какие-нибудь мусульманские или языческие, в особенности противно и тяжело было видеть их грабительское выступление против лежачего! Мне было до того тяжело и обидно, что я чувствовал потребность пойти в волонтеры к туркам! Но не так смотрело большинство петербуржцев и моих ближайших знакомых! И газеты, и студенчество, и офицерство, и батюшки, и барышни, и барыньки, весь этот так называемый культурный Петербург вопил тогда на разные лады о величии и героизме балканского выступления! Одни видели тут завершение исконной задачи славянства на полуострове и в наследии византийского мира; другие вопияли о „культурном“ значении окончательного изгнания из Европы этих будто бы недоступных цивилизации азиатов-турок; третьи величали решимость балканских народцев освободить своих македонских и фракийских братьев из-под османского ига; четвертые, наконец, усматривали в возникшей бойне борьбу Христова Креста с Полумесяцем!.. И мне лично приходилось слышать от знакомых моих упреки, что, мол, вот один только вы, из-за какого-то уродства чувства или, пожалуй, из-за желания оригинальничать, не приветствуете „братьев“… Гипноза было много; из-за него перепутались даже наши общественные знамена и партии. Социал-демократы и кадеты смешивались с панславистами, покрикивая на улицах: „Скутари – черногорцам, а Адрианополь – болгарам“. Истинно русские затягивали революционные мотивы и дрались с полицией, понося неуместное миролюбие русского правительства… И нужно было много времени, много крови, чтобы стали открываться глаза этого слепотствующего быдла на нравственную сущность дела, столь простую и ясную с самого начала для непредубежденного взгляда: скверные мальчишки воспользовались тем, что старый больной человек лежит побитый и расслабленный; они разбили ему еще нос и отняли кошелек; а затем, когда мальчишкам пришлось делить заграбленное, они, скверные мальчики, оскалившись, плюясь и остервившись, вцепились друг в друга, – достойный конец скверного начала! Вот и все! А для петербургского быдла лишь конец оказался достаточно демонстративным, чтобы дать уразуметь истинный смысл дела с самого начала, столь легкомысленно прославленного за дело Христова Креста!.. Ужасно поздно петербуржцы и петербургские газеты различили, что это перед ними не крестовый поход, а просто политическая поножовщина (см. Петерб. газета, 1913 г., № 185, вторник, 9 июля). Но тут ведь есть
Вот что я записал себе летом 1913 года! А теперь не один я, а многие простые люди чувствуют, что бедствия наши, русские и европейские, еще далеко не окончились на том, что случилось; тяжелые беды еще впереди. И очевидно, что