Алексей Рожков – Повесть о русском учителе (страница 3)
А рядом, в тени стога, сидела моя мать, Александра Макаровна. Бог отмерил ей большой век: прожила она более девяноста лет — возраст, который другим и не снился. Безграмотная, она никогда не держала в руках книги, но была воспитана в духе строгого религиозного благочестия и даже фанатизма: каждое воскресенье — в церковь, каждый пост — с молитвой, каждый труд — с благословением.
Природа не обделила матушку мою ни красотой, ни умом, а замуж за отца её отдали в семнадцатилетнем возрасте. С юных лет отдали её в работу — сначала к бабке‑соседке на огород, потом в поле, затем в услужение к зажиточным соседям. Трудилась она не покладая рук: гнула спину в поле и на огороде, пряла, стирала, стряпала, нянчила своих и чужих детей. Природа не наделила её книжной мудростью, но одарила другим — душевной добротой, терпением, житейской смекалкой.
Так и жили мои родители: отец с его книжным знанием — наш добытчик и кормилец, рядом — мать с её народной мудростью, наша заступница. Один освещал путь словом и делом, другая — сердцем. И в этой гармонии, в этом единстве разума и души заключалась тайна семейного счастья нашего, которое, увы, было столь недолгим.
Глава 2 Рождение Кобелёвки
Восточной границей нашего села и служила река Моховая — широкая, с илистым дном и заросшими осокой берегами. Мы, деревенские мальчишки, любили в ней купаться, порой так заигрывались, что барахтались в грязи, поднимая тучи мути. Здесь же бабы полоскали бельё, а мужики купали лошадей — те фыркали, били копытами по воде, разбрызгивая капли на солнце.
Однажды два друга, соседские парни: степенный Заречный Роман, да бойкий Качан Алексей, задумали перебраться на новое место. Надоело тесниться у старых изб, хотелось своего угла. Земля за оврагом и за речкой манила плодородием да простором. Решили построить жильё поодаль, на том берегу, на возвышенности, где ветер чище, а вид — на всю округу.
По примеру других селений взялись за дело дружно. Лепили на новом месте саманные мазанки из глины, крыли камышом и чаканом, ставили низкие двери да маленькие окошки. Развели первый костёр — дым пошёл столбом, стали готовить еду в своих котлах. Вскоре к ним потянулись и другие. Одни захотели попробовать себя на новом месте, другим стало тесно в привычных жилищах. И вот, когда новые дома постепенно уже встали в ряд, а между ними протоптали первую тропинку, встал вопрос: как назвать новое поселение?
Солнце клонилось к закату, окрашивая степь в рыжие тона. На завалинке у околицы собрались мужики — решать, как назвать новую слободку, что разрасталась за рекой, да за оврагом.
— Да чего тут думать? — пробасил Заречный, вытирая пот со лба рукавом рубахи. — «Заречное» и всё тут. Мы ж за рекой селиться будем, вон она, блестит, как зеркало.
Старший Кукушкин из вредности покачал головой:
— Э‑э, братец, — протянул он. — «Заречное» — не пойдёт. Издревле места за оврагами звали «заовражными». Предлагаю — «Заовражье». Благозвучно, солидно, по традициям!
— Традиции, традиции… — буркнул Заречный, хмуря брови. — Какое ещё «Заовражье»? Мы это место открыли, значит быть по-моему!
Понятное дело, он хотел в названии увековечить свою фамилию и упёрся, как баран. Это не всем понравилось.
— Ишь чего! — вскинулся Кукушкин. — Твоё «Заречное» звучит — как утка крякнула!
— Что ты сказал?! — Заречный встал, нависая над оппонентом. — Ты на кого голос повышаешь, грамотей?
— А на тебя! — Кукушкин тоже поднялся, сжав кулаки.
— Я сказал — Заречье!
— Заовражье!
— Заречье!
— Нет, Заовражье!
И тут как начали они друг друга матом обкладывать, аж за грудки схватились. Мужики вокруг зашумели, загомонили:
— Тише, братцы, тише!
— Да не драку же затевать…
— Подумайте, что творите!
Тут в перепалку встрял пастух Васька‑Китай — долговязый мужичок, с вечной ухмылкой на лице, состоявший в родстве с Кукушкиным. Он стоял в сторонке, ковырял палкой землю, а теперь вдруг выпрямился и гаркнул во всё горло:
— Что вы лаетесь, как два кобеля перед костью, матерщинники? Пусть тогда ни вашим, ни нашим — назовём «Кобелёвка»!
На мгновение повисла тишина. Потом кто‑то хихикнул. Другой прыснул в кулак. А потом грянул дружный хохот — мужики покатывались со смеху, хлопали себя по коленям, утирали слёзы:
— Кобелёвка! Ха‑ха!
— Ну, Васька, ну шутник!
— А что, звучит!
— И запомнить легко!
Заречный, ещё минуту назад красный от гнева, вдруг ухмыльнулся:
— Умно, Васька. Просто, да метко!
Кукушкин тоже улыбнулся:
— Пусть будет «Кобелёвка».
— Быть по сему! — громко объявил старейшина села. — Так и назовём и запишем: слободка Кобелёвка, что за оврагом, близ села Мохового.
Мужики одобрительно загудели. Кто‑то хлопнул Ваську по плечу:
— Ну, Китай, удружил! Теперь внуки будут помнить, как Кобелёвка родилась.
Васька покраснел, замялся, не доводилось ему ещё названия селам давать. А солнце тем временем опустилось за горизонт, и первые звёзды зажглись над новой слободкой — Кобелёвкой.
Нет в живых с военных лет ни Ромки Заречного, ни Алексея Качана. Их дети и внуки разлетелись по большой стране: кто в город, кто на стройку, кто в армию — но в сердце каждого осталась малая родина, с её речкой, ветлами да скрипучими воротами.
Прошло тридцать лет — и как изменилось село! Теперь родная моя «Хорёвка-Кобелёвка», стала колхозом имени Калинина. Но люди по-прежнему зовут её по-старому, по-своему. Сейчас тут иные дома — под шифером, с аккуратными ставнями, палисадниками, где цветут мальвы и ноготки. В центре — средняя школа, где учатся внучата прежних жителей, Дом культуры, откуда по вечерам льётся музыка. В каждом доме — проигрыватель, холодильник, радио, а то и телевизор; у многих — личные автомобили: «Жигули», «Москвичи», «Уралы».
Руководят хозяйством теперь специалисты — с высшим образованием, с новыми идеями, но с уважением к старине. И пусть село уже не то, что прежде, — дух его, память, связь поколений остались нетронутыми. И когда на праздник собираются старики да малые, когда поют песни, рассказывают были, кажется: вот она, сила земли, сила рода, что сквозь годы пробилась, чтобы жить и цвести.
Глава 3
Короткие дни детства
— Макаровна опять в подоле принесла! — судачили кумушки, сидя на завалинке, лузгая семечки и качая головой, глядя, как мать наша, Александра Макаровна, выводит детишек во двор.
— Да куда ей столько — четырнадцать детей! Бедный Лукашка из сил выбивается, чтобы всю эту ораву оборванцев прокормить, а она знай подсыпает!
Бедный Лукашка — это они про моего отца, Лукьяна — он действительно выбивался из сил, чтобы прокормить нас. Вставал до зари, уходил в поле, возвращался затемно, а мать всё рожала да рожала, прибавляла оборванцев в избу.
— А что же ей делать? Не спать с Лукашкой, аль чаво? Макарьевна молода — семячек в ней много. Так вот пусть и родит! Бог даст — прокормим. У меня-то самой двенадцать, целая вереница голодранцев тянется за мной, как утята за уткой, — вступалась за соседку тётка Иванова, из Соломиных.
Авдотья Евдокимова, проходя мимо с ведром воды, услышала беседу, остановилась, вздохнула:
— Этот у Макаровны будет последний, я так думаю. Родился с зубами, в рубашке. Горластый, беспокойный. Он так орёт, что мать его то полночи в люльке убаюкивает, то по задам носит, чтобы всё село не перебудить. А жрать-то у них нечего, видать всё подскребли, вот и кричит малой, а она только и может, что выносить его наружу. Я так думаю — или будет большим человеком, или помрёт. Вот увидите, бабы, послушайте мой сказ!
Это она про меня. Это я родился последним, четырнадцатым, и самым горластым в семье. Так или иначе, но права оказалась Авдотья. После меня уже прибавления в семье нашей не было. А я и правда, с малых лет не сидел на месте, бедовый был: то в реку прыгну, то на крышу залезу, то с мальчишками в драку ввяжусь. Мать только руками всплеснёт:
— И в кого ты такой? Весь в деда, что ли? Тот тоже без покоя жил.
Так и росли мы — в тесноте да не в обиде. Четырнадцать ртов в семье — это не шутка, но и не беда, когда рядом соседи, земля кормит, а вера в лучшее не иссякает. И пусть не было у нас ни ковров персидских, ни серебра на столе, зато было главное — семья.
Старшие братья и сёстры мои стали мне и няньками, и кормилицами, пока мать с отцом добывали пропитание. Особенно много со мной хлопот было сестрёнкам — Анне и Катюше. Они кормили, меня, пеленали, поили раствором мака, как снотворным, чтобы меньше орал, часами укачивали в люльке, напевая колыбельные, что знали ещё от своих бабушек. Потом, когда я подрос, кормили с ложки кашей и поили тёплым травяным отваром, когда я хворал.
Зимы тогда стояли суровые — морозы трещали, снег заметал избы по самые окна. На втором году жизни я часто болел: кашлял, метался в жару, а сёстры сидели у постели, смачивали лоб холодной водой, шептали молитвы. Но выжил — видно, и правда родился в рубашке, как говорила соседка Авдотья. И хотя детство моё выпало на тяжёлые годы, в памяти остались не только беды, но и тепло рук сестёр, и их тихие песни в морозную ночь.
Так и рос я — между заботой родных и суровостью времени, между деревенскими шутками и горькими утратами. Детский мир — особый, полный тайн и правил, — сквозь призму игр он был ярким отражением социальных отношений, уровня развития и нравственных ценностей взрослых. В забавах деревенской ребятни всегда угадываются отголоски реальной жизни: труда, риска и удачи.