Алексей Рожков – Повесть о русском учителе (страница 4)
Ярче всего это проявлялось в игре «Бахча». Летом, когда взрослые трудились в поле, а солнце палило нещадно, ребята собирались в переулках или на заброшенных пустырях. Здесь начиналось волшебство: из пыли, золы и комьев земли возводились бугорки — каждый изображал спелый арбуз или душистую дыню. Мальчишки споро лепили их, похлопывали ладонями, украшали травинками — будто настоящие бахчеводы.
Среди игроков непременно выделялся «караульщик» — самый серьёзный или ловкий. Он получал почётную роль сторожа: ходил вокруг «полянки», грозно размахивал прутиком, грозно покрикивал:
— Эй, вы там! Не подходите близко! Моё это, моё!
Остальные же, словно воровская шайка, прятались за заборами, перебегали от куста к кусту, выжидая удобного момента. Кто-то подавал знак — и вот уже ватага с гиканьем бросалась на «бахчу», расталкивая бугорки ногами, хватая «плоды». Разрушение означало удачу набега, а самый проворный, успевший утащить побольше «арбузов», становился героем дня.
Игра эта учила смекалке, ловкости, умению действовать сообща — и в то же время уважать правила. Ведь даже «воры» знали: если «караульщик» поймает — придётся отвечать, если честно выиграешь — сам станешь главным и будешь сторожить в следующий раз.
*****
С приходом зимы всё менялось. Старшие ребята, уже подросшие парни, брались за дело всерьёз: таскали снег, утрамбовывали его, поливали водой, чтобы застыл. Так вырастали снежные горы — высокие, с крутыми склонами и виражами. Мы, малыши, ждём не дождёмся: готовим ледянки — старые тазы, доски, обледенелые корзины — и с визгом скатываемся вниз. Кто дальше проедет, не упадёт и рискнёт съехать головой вперёд — тот станет героем.
Так, из лета в зиму, из игры в игру, мы познавали мир: учились быть сторожами и хитрецами, победителями и проигравшими, товарищами и соперниками. И каждый бугорок из пыли, каждая ледяная горка становились ступеньками во взрослую жизнь, где тоже есть и бахчи, и горы, и свои правила, которые надо знать, уважать — и иногда нарушать, чтобы стать по-настоящему взрослым.
Ледянка — простое, но хитроумное изобретение деревенских ребят, проверенное веками. Делали её так: находили старый таз, широкую доску или даже корзину, оббивали края грубой холстиной, чтобы не пораниться о занозы. Потом несли к хлеву, погружали в свежий навоз и оставляли на морозе. Когда масса схватывалась, её поливали водой — раз, другой, третий. Мороз делал своё дело: слой за слоем нарастала ледяная корка, поверхность становилась гладкой и скользкой. Вот и готова ледянка — хоть сейчас на гору!
Старшие парни, уже поднаторевшие в этом деле, устраивали целые соревнования. Один садился в таз, крепко хватался за края, отталкивался ногой — и стремглав летел вниз по склону, визжа от восторга и размахивая руками. Другие, стоя наверху, хлопали в ладоши и кричали:
— Эй, Васька, держись! Не перевернись!
— Да куда ему, он уже в сугробе! — хохотали в ответ.
Понятия о лыжах или санках тогда почти не существовало — разве что у самых зажиточных. Коньки были редкостью, но самые изобретательные мастерили их сами: выстругивали деревянные колодки, прикручивали к ним куски металла — вот и скользящая поверхность. Иногда к таким конькам привязывали верёвки или ремешки, чтобы крепче держались на валенках. Правда, скользили они плохо, зато сам процесс создания уже был игрой.
Мы, малыши, смотрели на старших, затаив дыхание, и ждали своей очереди. Нам доверяли только самые пологие склоны, да и то под присмотром. Зато как радостно было мчаться вниз, чувствуя, как ветер свистит в ушах, а снег брызжет в лицо! Играли до усталости: кувыркались и выезжали в сугробы «с победным криком» пока хватало сил. Перекусить бежали домой: мать подавала с печи горячую картошку, кружку кипятка. А потом — кто куда: на кошму у порога, на лавку или прямо на пол, поближе к тёплой русской печи. Там, в её ласковом тепле, нас охватывал прекрасный, глубокий, непробудный сон — такой, какой бывает только в детстве.
И пусть не было ни ярких игрушек, ни электрических гирлянд, ни магазинных сладостей — мы были счастливы. Счастливы просто оттого, что есть гора, ледянка, друзья рядом и впереди ещё целая зима, полная новых забав. Таким беспечным и по-своему волшебным было моё детство до четырёх лет, пока мир казался огромным, а каждый день приносил что-то новое. Но беда не дремала. Она караулила, выжидала момента, чтобы ударить побольнее…
Глава 4
Смерть отца и бегство из села
Июль 1918 года. Страда — время, когда село живёт от зари до зари, когда каждый час на счету, а хлеб на полях наливается силой.
Мой отец, Лукьян Парменович, встал в тот день раньше обычного. Вместе со старшими сыновьями — крепкими Иваном и Алексеем (Фёдора‑то уже забрали на войну) — он отправился в поле, где золотистые колосья ждали серпа.
Они свозили снопы к гумну: отец вязал их крепкими руками, сыновья грузили на воз. Солнце палило нещадно, воздух дрожал над полем, а в ушах стоял монотонный гул цикад. И вдруг отец остановился, вытер пот со лба и покачнулся.
Братья заметили неладное уже на дороге, когда везли последний воз с поля. Отец вдруг начал метаться, бормотать что-то невнятное. Его ломало, руки и ноги сводило судорогами, лицо покрылось испариной, а глаза горели лихорадочным огнём.
— Батя, что с тобой? — встревоженно спросил Иван, хватая вожжи.
— Держись, отец! — крикнул Алексей.
От реки Моховой до села было рукой подать. Алексей соскочил с воза, бросил снопы и побежал по пыльной дороге, спотыкаясь и падая, но не останавливаясь. За ним уже бежали соседи, услышавшие крик.
Отца принесли в землянку — положили на деревянный пол, укрыли старым зипуном. Женщины суетились вокруг: прикладывали бутылки с холодной водой, чтобы сбить жар, делали компрессы, поили настоями ромашки и тысячелистника. Никаких других лекарств и лечения в то время не было… Мама шептала молитвы, гладила его по голове, уговаривала:
— Потерпи, Лукьян, потерпи, миленький…
Но болезнь оказалась сильнее. К вечеру жар достиг предела, дыхание стало прерывистым, а потом и вовсе замерло. Лукьян Парменович ушёл тихо, сжимая в руке край холстины, словно цепляясь за жизнь. В селе говорили — холера. Она пришла с юга, вместе с беженцами и солдатами, вместе с голодом и смутой тех лет. Уносила людей быстро, без разбора — и старых, и молодых.
Мы стояли у землянки, братья и сёстры, смотрели на закатное солнце, а в сердце уже зрело понимание: детство кончилось. Теперь нам предстояло учиться жить без отца — в мире, где каждый день был испытанием, где хлеб добывался потом и кровью, и только упрямство становилось опорой в самые тяжёлые минуты.
Так и осталась в памяти та июльская страда — как рубеж между беззаботным детством и взрослой жизнью, где вместо отцовской руки приходилось полагаться только на себя и на тех, кто рядом. Я хорошо помню тот тяжёлый час. Отец мой, уже отрешённый от мирской суеты, словно оплакивал горькую судьбу самого младшего в семье — мою судьбу. Будучи ещё совсем ребёнком, я стоял у изголовья его постели и видел всё — от первых предсмертных хрипов до последнего, едва уловимого вздоха.
Портрет родителя моего, Лукьяна Парменовича, не сохранился до наших дней. Говорят, после его смерти мой брат Алексей так глубоко переживал утрату, что слёзы его не иссякали днями. Именно он, как две капли воды, был похож на моего отца, но и его фото не сохранилось — их образ навсегда поглотило время…
Мы оказались на попечении матери, Александры Макаровны, — всего к тому времени осталось нас десять человек. Старший из нас, мой брат Фёдор, вернулся с войны инвалидом после тяжёлого отравления немецкими газами: последствия той болезни преследовали его всю жизнь. Иван, следующий по возрасту после Фёдора, в пятнадцать лет неожиданно оказался старшим мужчиной в семье. Бремя ответственности легло на его юные плечи — слишком рано для мальчишки, которому ещё бы играть и мечтать.
Затянувшаяся на долгие годы имперская, а потом гражданская войны разорили Россию. Наступили голодные годы, особенно тяжкие для Поволжья в начале 1920-х. Поля стояли голые, сёла пустели, а люди теряли последнюю надежду. Чтобы спасти измождённых, истощённых детей от верной голодной смерти, мать наша, Александра Макаровна, приняла непростое решение: вывезти нас в более благополучную губернию — Пензенскую «на прокормление». Путь предстоял нелёгкий, но выбора не оставалось: только так можно было дать нам шанс на жизнь.
1920 год. Засуха. Голод. В тот год эмиграция из Поволжья от голодной смерти была массовой. Из Поволжья люди уходили целыми семьями — кто пешком, кто на телегах, превращённых в подобие кибиток. Грузили на них нехитрый скарб: холщовые мешки с остатками муки, старые зипуны, чугунки, иконы в медных окладах — всё, что могло пригодиться в дороге. Таборами саратовцы направлялись в Тамбов, Пензу и дальше — в места, которых не коснулась засуха 1920-го года. Туда, где, по слухам, ещё можно было найти хлеб, работу, спасение. В селе оставались лишь те, у кого не было сил подняться, да те, кто до последнего надеялся на чудо. Выбора не было, надо было уезжать… Начало собираться в путь и наше село. Мужчины, потерявшие семьи, одинокие бродяги, неохотно брали в свою компанию, в свои спутники, многодетных матерей. К кому не обращалась моя мать, везде получала отказ. Выслушали её только трое — Герасим Загулин, Константин Евдокимов, а с ними Максим Емельянов.