Алексей Небоходов – Суккуб революции (страница 9)
Пауза держалась ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы подняться и выйти. Рассудок у каждого в зале ещё работал и выдавал верный вариант: собрать с пола бумаги, надеть пальто, сказать что-нибудь нейтральное и уйти. Лущик сделал движение к двери, короткое, почти незаметное. Нога оторвалась от пола и осталась в воздухе, не сделав следующего шага.
Не вышел никто.
Помешательство накрыло зал целиком и сразу. Не по очереди и не парами, не так, чтобы один начал, а прочие подтянулись за ним — накрыло всех вместе, ударом в одну точку. Дыхание участилось у всех, и звук его заполнил зал, смешавшись со скрипом стульев и шорохом бумаги.
Руки задрожали сначала у Гнездилова. Он выронил перо, и клякса расплылась по тетрадной странице отчёта. Следом у Шапошного, чья папка выскользнула из пальцев и легла на пол, рассыпав ведомости с графами веером. Плечи вздрагивали мелко и непроизвольно, как при ознобе, хотя в зале было душно от натопленной печи и от дыхания.
Гнездилов подошёл первым. Не побежал и не кинулся, а подошёл медленно, проверяя каждый шаг. Руки у него дрожали так, что он не сумел расстегнуть собственный ремень, и Кораблёва расстегнула его сама, спокойно и деловито, двумя пальцами, тем же движением, каким работала у станка.
Он взял её стоя, упираясь руками в её бёдра, и стонал негромко и сдавленно, стараясь заглушить собственный голос. Кораблёва приняла его жадно, закинув голову и вцепившись пальцами в плечи, и происходило с ней такое, чего не было ни с Петром, ни с кем бы то ни было за тридцать лет. Рассудок отключился полностью, оставив тело и голод, которого она в себе не подозревала.
Шапошный был вторым. За ним Лущик и заведующий коммунальным хозяйством, потом Ястребицкий, который успел снять пальто, но не успел большего, и вошёл в неё в расстёгнутой рубашке и подтяжках, упавших с плеч на бёдра.
Они брали её по очереди, и очередь складывалась хаотично, без порядка и без пауз: кто успевал, тот и занимал место. Кораблёва принимала всех, не разбирая и не выбирая. Тело её работало на пределе, влажное и горячее, отзывчивое на любое касание, и с каждым следующим она становилась только жаднее.
Руки её хватались за спинки стульев, за край стола и за чужие плечи, пальцы впивались в кожу, оставляя красные следы, которых никто не замечал и никто потом не вспомнил.
Тюрин подошёл последним из тех, кто подошёл. Он держался за край стола, дышал через рот, и ладонь съезжала по влажному лаку столешницы. Второй эксцесс за одну неделю — это оказалось слишком для его сорокасемилетнего тела, и хватило его ненадолго.
Он вошёл в неё с тем выражением лица, с каким подписывал бумаги, механически, исполняя необходимое, кончил, едва начав, и отошёл, поправляя брюки дрожащими руками.
По нему было видно лучше всего, что это расход, а не праздник. Каждый, кто подходил, отдавал невозвратное, отдавал добровольно и с благодарностью, не зная, что отдаёт.
В заднем ряду остался сидеть один из заведующих, немолодой и седой, с папкой на коленях. Он смотрел, не отворачиваясь и не делая вида, что занят бумагами, и лицо его оставалось неподвижным, будто перед ним шла гроза, не требующая его участия. Кораблёва видела его краем глаза и не задержалась. Его не заметил никто, и он потом никому ничего не сказал.
Красное полотно на столе президиума смялось под локтями и спинами. Портрет над столом висел неровно, сдвинутый неосторожным движением, и за холстом виднелся край лепного венка, позолоченный и потрескавшийся.
В заколоченном зеркале через щели отражалось всё это разом: сдвинутые стулья, оброненные очки на полу и графин, опрокинутый и катящийся по сцене, оставляя мокрый след. Стекло катилось с низким грохотом, задевая доски настила.
Зал опустел не сразу. Люди расходились по одному, с промежутками, поправляя пиджаки, подбирая с пола бумаги, застёгивая ремни и пуговицы более сосредоточенно, чем требует обычно одевание.
Никто ни с кем не встречался взглядом.
Тишина в зале после того, как вышел последний, наступила окончательная, какая устанавливается, когда обсуждать больше нечего. Пахло махоркой, мокрым сукном и потом.
Протокол заседания дописали на другой день, до последнего пункта повестки. В нём значилось, что вопросы исчерпаны, замечаний не поступило и заседание закрыто в установленном порядке. Портфель Лущика, забытый под стулом, был возвращён ему дежурным без единого вопроса.
Кораблёва оделась последней. Она подняла с пола платье, надела его и застегнула пуговицы на спине сама. Надела пальто, повязала платок.
Из зала завженотделом вышла той же походкой, что и вошла, прямой и без суеты. Ткань платка кололась под подбородком, как всегда.
Она шла и чувствовала себя живой так, как не чувствовала никогда, включая годы, когда Пётр был жив и они вдвоём строили дело, в которое оба верили без остатка. Сегодняшнее чувство было другое. Плотнее и ближе, неоспоримее, и слов для этого у неё не находилось ни партийных, ни домашних.
Гнездилов шёл по Троицкой и вдруг понял, что счастлив.
Редактор остановился посреди тротуара, моргнул несколько раз, как выходят из тёмной комнаты на свет, и зашагал дальше, ускоряя ход, будто боялся, что счастье его догонит и он не сумеет его вынести.
Августина ужинала дома. Тарелка щей, кусок чёрного хлеба и стакан воды: ужин подобран по достаточности, а не по удовольствию.
Она читала подшивку губернских «Известий» за прошлый год, перелистывая страницы левой рукой и поднося ложку правой. Карандаш отмечал фамилии, даты и цифры — всё, что могло пригодиться для работы в аппарате.
Между страницей о посевной кампании и страницей о продналоге она почувствовала прибавку.
Тепло шло снизу вверх, по позвоночнику, заполняло грудную клетку и добиралось до затылка. Густое и живое, то, что она брала от Тюрина в своей гостиной, но теперь без её участия. Без разговора и без прикосновения, без единого жеста с её стороны. Просто пришло, как приходит по вечерам электричество, по расписанию, которого она не устанавливала.
Августина отложила ложку и положила ладонь на грудь.
Она не спрашивала себя ни от кого пришло, ни сколько. Вопросы были второстепенные. Главным оставался факт: охотиться самой больше не обязательно. Инструмент, который она вчера искала в Потехине, работал сам, без её указаний и без её присутствия, и не требовал за работу ничего.
О Потехине она подумала и мысль отложила, как откладывают прочитанную газету. Не сейчас. Начальник губотдела понадобится, когда потребуется то, чего бесплатный инструмент дать не может.
Тепло продолжало идти волнами снизу вверх, заполняя холодное тело тем, в чём оно нуждалось. «Известия» лежали на столе раскрытыми на статье о продналоге, и никто в городе — ни Тюрин, ни Слепцов, ни двенадцать человек в зале заседаний — не знал, что произошло за этот вечер.
А может, и знали. Говорить об этом не собирался никто.
Глава 4. Потехин
Утро начальника губотдела ГПУ начиналось с овсянки без соли и масла. Семён Игнатьевич добросовестно выскребал ложкой стенки миски — диеты требовала рана от засевшего в животе осколка, который в двадцатом решили не трогать. Каша была тёплой и никакой на вкус. Он считал это дисциплиной.
Стол в его кабинете упирался в стену с дореволюционной картой губернии, утыканной булавками. Красные означали расстрелы, синие — продналог, чёрные — безымянные трупы. Перед сном хозяин кабинета водил по ней пальцем, не выбирая направления. Красных было больше, чем ему хотелось бы помнить. Головки булавок холодили подушечку пальца, и палец шёл дальше.
На другой стене над столом висел портрет в потемневшей дубовой раме. Изредка Потехин обращался к нему вслух, сообщая о намерениях коротко и по делу. Портрет ни разу не возразил, только стекло отзывалось на каждый хлопок двери коротким сухим дребезгом.
Напротив стола стоял жёсткий клеёнчатый диван. Начальник на него не садился: из его кресла было видно и карту, и дверь, а клеёнка скрипела так, что о всяком севшем докладывала раньше секретаря.
В углу стоял тяжёлый сейф с латунной ручкой. По субботам, заперев дверь, Потехин присаживался рядом, открывал толстую дверцу и пересчитывал клад: тридцать семь золотых монет, две серебряные цепочки и бриллиантовое кольцо купца третьей гильдии, которому оно больше не требовалось. Счёт всегда сходился. Монеты ложились обратно в холщовый мешочек, нагретые ладонью, и шнурок затягивался туго.
Хромовые сапоги Потехина скрипели при каждом движении. Он медленно жевал свою безвкусную кашу, вертя в пальцах левой руки нераскуренную «Иру», и запахи кабинета добавлялись к каше без спроса: сырой гранит стен, дешёвый табак и слабая химия из комнаты Дробыша, тянувшаяся по коридору упорнее, чем это удавалось кому-нибудь из подчинённых.
Потехин доел, отодвинул миску, закурил наконец свою «Иру» и взял стопку утренних сводок. Читал вслух, хотя был в кабинете один. Так лучше запоминалось, а кроме того, ему нравился свой голос, который в пустой комнате звучал начальственно.
— Заволочный уезд, — произнёс он, откашлявшись. — Арестован местный житель Панкратов Ефим, сорок два года, за самогоноварение. Обнаружено два котла, три ведра браги и медный змеевик собственного изготовления. Допрашивается.
Змеевик собственного изготовления он отметил про себя с уважением. Мужик умел работать руками. Бывший слесарь в нём это ценил, а нынешний начальник губотдела ГПУ обязан был пресечь. Оба уживались в одном кителе двенадцатый год и давно не спорили.