Алексей Небоходов – Суккуб революции (страница 10)
Лист лёг в сторону, следующий занял его место.
— Элеватор на Волжской пристани. Пропало семьдесят пудов ржи из закромов третьего этажа. По следам видно ночное проникновение через слуховое окно. Подозреваемый: грузчик Фома Рябой, уже имеет приводы. Ищется.
Слово «ищется» ему нравилось. Оно ничего не обещало и никого не обязывало.
Третий лист оказался длиннее прочих.
— Список этапируемых в центральную тюрьму. Четыре фамилии. Горбылёв, Щапов, Дудырин, Налимов. Все по статье пятьдесят восемь, пункт десять. Конвой: Пузанов и ещё один. Отправка сегодня в четырнадцать ноль-ноль.
Начальник кивнул. Всё как обычно. Ничего нового и ничего, что требовало бы его личного вмешательства. Ровное, хорошо смазанное утро, в котором четыре фамилии умещались в одну строку и никому не мешали.
Под стеклом на столе лежала пожелтевшая справка из продотряда. Бумага тонкая, почти прозрачная, с водяными знаками, различимыми только на свет. Дата: 12 мая 1920 года. Подпись командира отряда, которого Потехин с тех пор ни разу не встретил и ни разу не искал.
Рядом лежал медальон, маленький, овальный, с потёртой серебряной цепочкой. Внутри была Настасья до замужества: тонкая девичья фигура, тёмные волосы собраны в пучок. Иногда он открывал крышку и смотрел. Никому не показывал.
Показывать было незачем. Женщина на карточке относилась к нынешней Настасье примерно так же, как дореволюционная карта на стене к нынешней губернии: те же посёлки, но другие названия, и половина отметок поставлена уже им самим.
Ложка с выбитым номером сорок семь была из той же жизни. Он таскал её с собой с двадцатого года и каждое утро ел ею протёртую кашу. Кто числился сорок шестым и сорок восьмым, начальник губотдела не знал и не выяснял. Некоторые вопросы портят аппетит, а он и без того ел одно протёртое.
В дверь постучали. Головы он не поднял.
— Войдите.
Вошёл молодой конвойный: форма на нём ещё не обносилась и топорщилась, петлицы новенькие, сапоги ступали неуверенно и слишком громко. Пузанов. Двадцать два года, из деревни под Бузулуком, третий месяц на службе.
— Товарищ начальник, списки подписаны. Можно отправлять?
— Садись, — сказал Потехин, показывая на стул. — Есть минутка.
Пузанов сел, выпрямив спину, и положил руки на колени. Смотрел он так, как смотрят все новички: страх, уважение и желание понравиться в пропорциях, знакомых до зевоты.
Бузулук в графе о происхождении Пузанова Потехин заметил ещё вчера и приберёг до случая.
— Видишь это? — начальник ткнул пальцем себе в живот, чуть ниже солнечного сплетения. — Железка. С двадцатого года. Бузулук. Знаешь такой?
Пузанов кивнул.
— Там шла кавалерия. Белые наступали, мы отходили. Меня достали вилами. Мужик местный, из своих же, только на другой стороне оказался. Ткнул вот здесь, — палец повторил свой путь, — и ушёл. А кусок железки застрял в рёбрах. Но я выжил. Врачи сказали: чудо. А я им: чуда тут нет, есть характер.
Сочувствия он не ждал и не хотел. История служила иному. Он остался жив там, где ложились другие, пережил вилы, голод, войну и три смены власти. Теперь он сидел на Дворянской, 1, ел жестяной ложкой протёртую кашу и держал под рукой карту, портрет и сейф.
Мужик с вилами, надо полагать, пахал у себя под Бузулуком и в сводки не попадал. Обе стороны получили по заслугам, и осколок под рёбрами напоминал об этом на каждом глубоком вдохе.
Пузанов слушал, широко раскрыв глаза, и кивал после каждой фразы усердно, как на первом уроке грамоты. Потехин знал цену усердию. Через полгода парень будет кивать так же, только медленнее.
— Понял, товарищ начальник.
— Иди, — сказал Потехин. — Четырнадцать ноль-ноль, не опаздывать.
Дверь закрылась. Начальник выдвинул нижний ящик и достал папку из серого картона с надписью, сделанной его собственной рукой: «Гильбих А. К.».
Внутри лежали четыре документа. Мандат с рельефной печатью, который он проверял на свет, как проверяют деньги. Выписка с пристани: «Володарский», один чемодан. Донесение агента: «Без сопровождения. Молчалива. Взгляд прямой. Перчатки не снимала». И его собственный запрос в Москву от двадцать восьмого апреля, к которому не прилагалось ответа.
Он поднёс чистый лист к окну и посмотрел на просвет. Невидимых чернил не обнаружилось. Обнаружилась пыль на стекле, о которой следовало сказать уборщице. Он решил не говорить, только провёл ногтем по раме и стёр серую полосу о штанину.
За двенадцать лет службы Потехин выучился читать молчание сверху. Молчание бывало разного качества. Это было ровное, без интонации, и оттого неудобное: в нём не читалось ни одобрения, ни предупреждения; не было даже равнодушия, которое тоже сведения.
Визит он не отменил. Перелистал папку, сверил даты и уложил её в ящик ровно, углом к углу.
Десять утра. До вечера оставалось восемь часов, распределённых заранее: подписать бумаги, проверить конвой и переодеться. Явиться с нужным выражением лица.
Железка ныла, как всегда после еды. Он привык к ней, как привыкают к жене и к должности. Папироса погасла в гильзе от трёхлинейки, и рука сама потянулась к следующей сводке.
Особняк на Малой Дворянской встретил его запахом старого дерева, воска и цикория, а под этим запахом лежало нечто, чего Потехин не назвал бы, даже если бы с него потребовали под протокол. Это был густой дух, въевшийся в стены, как въедаются чернила в пальцы счетовода. От него слегка кружилась голова. Вслух Потехин этого не признал бы.
Он вошёл без стука. Стучаться полагалось другим, его подошвы со скрипом ступили на вытертый порожек.
В прихожей начальник снял пальто, повесил на крючок, поправил китель и только после этого постучал в дверь кабинета. Один раз, коротко, как стучат в дверь, за которой тебя ждут.
Пол у порога скрипнул дважды, с промежутком, будто докладывал о нём по инстанции.
Августина сидела за столом в той же позе, что и три дня назад в губкоме. Прямая спина, руки на скатерти и ровный взгляд без выражения. Тёмное платье с высоким воротником. И перчатки: она не сняла их ни на пристани, ни в пролётке и не сняла здесь, у себя дома.
Перчатки Потехин рассмотрел профессионально, как рассматривают вещественное доказательство. Не кожа и не шерсть, что-то иное, похоже на лайку, но с лёгким блеском, будто вощёное. Ни складки, ни следа от пальцев.
За двенадцать лет он привык выискивать в вещах отпечаток хозяина. В её перчатках он не заметил ничего. В губернии он знал всех наперечёт, и знание лежало у него в папках ровными строчками, разложенное по уездам и годам.
Женщину за столом заносить было некуда.
Потехин положил принесённую с собой папку на сукно обложкой вверх и ровно, чтобы имя, выведенное его собственной рукой, читалось с её стороны: «Гильбих А. К.».
Приём был проверен на десятках людей и до сих пор не подводил. Человек видел своё имя на казённом картоне и делался меньше ростом, не поднимаясь со стула.
На Августину картон не подействовал. Она посмотрела на папку так, как смотрят на стул или занавеску: отметила присутствие предмета и вернула взгляд на собеседника.
Кабинет обставляли люди, не собиравшиеся здесь задерживаться. Диван в изношенной обивке, несколько разномастных стульев и стол под зелёным сукном. Помещение небольшое: их было двое, и это уже казалось многолюдно.
На столе, справа от центра на сукне темнело пятно, неровное и размазанное, будто чернила пролили и вытирать не стали. Начальник губотдела заметил его сразу. Глаз был натаскан на такое: пятна, царапины и светлые прямоугольники на выцветших обоях. Ворс на пятне сбился в жёсткую корку. Рядом лежал мундштук, полированный, с обломанным кольцом. Чужой мундштук в чужом доме, который никто не потрудился выбросить.
Голенищева в губернии не поминали вслух, и дело его было изъято вышестоящим начальством. Потехин отметил пятно и мундштук и оставил эти сведения при себе, как оставлял многое, чему пока не находилось графы.
Феклуша внесла поднос с чайником и двумя чашками. Широкое лицо, тёмный платок и ни одного лишнего движения. Она разлила чай и вышла, не подняв глаз ни на гостя, ни на хозяйку.
Скупость её движений была не новой. Так двигаются, когда тысячу раз повторяют одно и то же для одного и того же человека. Носик чайника сам нашёл край чашки, не звякнув о фарфор.
Чай оказался крепким и горьким, явно с цикорием. Заварен он был по вкусу предыдущего хозяина. Дом продолжал обслуживать того, кого в нём уже не было, и заваривал ему напиток по три ложки на чайник, как приучили.
— Где служили до назначения? — спросил Потехин, не притрагиваясь к чашке.
Он выдержал паузу, не отводя глаз, как выдерживают её с упрямым свидетелем. Чашка остывала, и пар над ней сошёл на нет.
— В Москве, — ответила она. Одно слово, без подробностей и без интонации.
— Кем рекомендованы?
— Секретарём ЦК.
— Почему Москва молчит на мои запросы?
Ответа не последовало. Августина наклонилась вперёд, положила локти на сукно и спросила сама:
— А у вас давно железка в животе?
Вопрос пришёл не с той стороны, с которой он ждал. Потехин привык спрашивать сам и отвыкать от этого не собирался, а о себе не отвечал вовсе.
— С двадцатого года, — сказал он, всё же решив ответить. — Бузулук. Вилами.
— Больно?
— Иногда. После еды. Особенно если ем острое.
Утром он распоряжался каждым словом этой истории. Сейчас распоряжался не он. Слова выходили сами, ровно и по порядку, будто их вынимали из ящика чужие руки, а он стоял рядом и смотрел, как разбирают его собственную картотеку.