18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Небоходов – Суккуб революции (страница 11)

18

Дробышу о боли он сообщал только суммой: раз в месяц морфий, подпись, дата. Настасье не сообщал ничего.

— А Москвы боитесь? — спросила Августина.

— Москвы? — он фыркнул, возвращая себе голос. — Я Бузулук пережил. Москва после Бузулука — как воскресный обед после голодного года.

Голос дрогнул на середине фразы, тонко, почти неслышно. Сам он этого не заметил бы. Женщина напротив заметила и двинулась дальше, не торопясь и ничего не пропуская, как идут по описи имущества: пункт, следующий пункт, отметка в графе.

— А золото в сейфе пересчитываете часто?

Тут начальник губотдела опешил окончательно.

Про сейф не знал никто. Ни Настасья, ни заместитель, ни человек, поставивший ему подпись в Москве. Его субботний пересчёт был единственным доказательством, что в жизни есть постоянная величина, не зависящая ни от урожая, ни от смены власти.

— По субботам, — выпалил он от неожиданности и тут же пожалел. — То есть... я...

—Логично, — сказала она и на этом остановилась.

За полчаса Потехин выложил ей то, чего не выкладывал жене за десять лет. Всё, что утром служило ему бронёй, лежало теперь на зелёном сукне разобранным, как вещи задержанного перед описью: ранение, страх, сейф, суббота, запертая дверь и снятая трубка телефона.

Августина слушала. Не перебивала и не поддакивала, не переспрашивала, и говорить при ней оказывалось легче, чем молчать.

Папка лежала рядом нетронутой, обложкой вверх, с её именем, выведенным его аккуратным почерком. Он скользнул по ней взглядом раз и другой, потом ещё, и каждый раз отводил глаза.

Открыть её было можно. Можно было выложить мандат, выписку с пристани, донесение агента и собственный запрос, потребовать объяснений по пунктам. Вместо этого он рассказывал про субботы.

Папка молчала так же ровно, как молчала на его запросы Москва. Молчание, выходит, шло не только сверху.

Перемена наступила не сразу. Так меняется погода, когда тучи заходят с той стороны, куда никто не смотрит, и небо оказывается другим прежде, чем это успевают заметить.

Августина встала, обошла угол стола и села рядом на соседний стул, боком, так что её колени почти соприкасались с его. Лишних движений в этом переходе не было ни одного, и Потехин, привыкший читать походку, не нашёл в ней ничего, что мог бы занести в протокол.

Соблазнения не было. Ни намёка, ни полуулыбки, ни жеста, который годился бы в свидетельские показания как приглашающий. Она просто взяла его руку — своей в перчатке его голую — и положила себе на колено.

Ткань перчатки была прохладной, и под ней ладонь оказалась ровно такой же. Живого тепла в ней не было совсем. Потехин перещупал за двенадцать лет достаточно рук, живых и остывших, и эта не походила ни на одни. По спине прошла дрожь, которую он не подавил.

— Можно? — спросила она.

Вопросом это не было. Ответ она знала прежде, чем открыла рот.

Он кивнул. Молча, одним движением, и этого хватило.

Августина расстегнула ему брюки деловито, без суеты, как расстёгивают чужую форму в приёмном покое, когда торопиться уже незачем.

Он был готов. Так готов взведённый курок, и когда именно его взвели, Потехин сказать не мог. То ли на вопросе о золоте, то ли ещё в прихожей, где пахло старым деревом и цикорием.

Августина взяла его в рот. Так берут пробу: оценивая вкус, плотность и качество, чтобы после занести результат в нужную графу.

Перчаток она не сняла. Холодная через ткань ладонь лежала у него на бедре, губы были живыми и тёплыми, и это несовпадение начальник губотдела почувствовал раньше удовольствия, а разобрать не успел.

Затылок его упёрся в спинку стула. Пальцы схватились за край стола и смяли зелёное сукно в горсть, и чернильное пятно перекосилось, вытянувшись из кляксы в очертания залива на старой карте.

Булавок на этой карте не было.

Хромовые сапоги скрипели по половицам. Снять их Потехин не успел и не подумал, и теперь они отзывались на каждое движение, которого он не мог сдержать.

Скрип мешался с дыханием, тяжёлым и прерывистым. Он слушал это дыхание отдельно от себя, как слушают показания за стеной, и не находил в нём ничего своего.

Лампа под зелёным абажуром горела на столе. Свет ложился на обоих ровно, без теней, и делал происходящее похожим на приём в присутственные часы: заседание идёт, протокол ведётся, посторонних нет.

Августина лампу не погасила. Она работала языком при свете, как работают днём, и от этого начальнику губотдела было жутко и хорошо разом, причём одно от другого не отделялось.

Руки её оставались деловыми и почти скучающими. Она делала необходимое: держала ритм, касалась где следовало и дышала так, как положено дышать в подобном деле. Ни страсти, ни желания, ни любопытства в этом не было.

Так работает исправный станок: точно, без лишних усилий, ровно на заданном ходу. И от этого равнодушного внимания Потехин терял голову вернее, чем потерял бы от любой страсти.

Себя он видел со стороны: пальцы, вцепившиеся в сукно, скрипучие сапоги на половицах и лицо, которого не узнавал. Размягчённое и потерянное — и молодое, каким оно было до Бузулука и до вил.

Останавливаться он не мог и не хотел. Хотелось, чтобы это тянулось долго, потому что сейчас он не был ни начальником губотдела, ни мужем Настасьи, ни владельцем сейфа. Он был просто мужчиной, которому хорошо в чужом доме на Малой Дворянской.

Боль ушла. Впервые с двадцатого года железка молчала, и Потехин отметил это благодарно, а испугаться благодарности времени у него не осталось.

Августина между тем измеряла его. Она слушала его пульс, его дыхание, отзыв тела на каждое движение и до конца сознательно не доводила. Всего, что могла взять, не брала, оставляла запас и оставляла его живым, потому что живым он был нужен завтра, послезавтра и дальше.

Остановилась она не оттого, что он кончил, а оттого, что сочла достаточным. Изнеможения не пришло. Пришла лёгкость, ровная и незаслуженная, будто с плеч сняли вещмешок, который он таскал столько лет, что перестал замечать вес.

Потом она встала перед ним, расстегнула юбку и подняла её. Живот, бёдра и тёмный треугольник волос.

Она взяла его руку и положила себе между ног, направив пальцы. Внутри было прохладно, ровно настолько же, насколько снаружи, и это оказалось единственным, что Потехин успел додумать словами.

Потом она повернулась, упёрлась ладонями в край стола, отчего сукно съехало к чернильнице, и подала бёдра назад. Соединились они в одно движение.

Инструментом при этом был он, и распоряжалась им она. Августина двигалась ровно и размеренно, почти лениво, и он чувствовал каждый вершок этого движения и каждое сокращение мышц, работавших точнее, чем это бывает у живой плоти.

На мгновение ему всё же показалось, что овладевает он.

Когда всё кончилось, Потехин встал, поправил брюки, одёрнул китель и провёл рукой по волосам. Обычные движения, которыми мужчина возвращает себе ощущение власти над положением.

Но власти не было. Была лёгкость, чистая и невесомая, поднимавшая его с пола так, будто он весил не пять с половиной пудов, а полфунта.

Он чувствовал себя мальчишкой, не знающим ещё ни вил, ни сейфа, ни Москвы. Мальчишкой, который просто живёт и радуется тому, что жив.

Он стоял посреди кабинета особняка на Малой Дворянской, поправляя китель, и смотрел на хозяйку так, как смотрят на нежданную премию: благодарно, недоумённо и слегка оторопело.

— Спасибо, — сказал он и сразу пожалел.

Слово вышло мелкое, годное для получения пайка, а не для того, что случилось. Но других у него не нашлось. За двенадцать лет службы благодарить ему приходилось только вышестоящих, и получалось это плохо даже с ними.

Августина кивнула. Один раз, коротко, как кивают, приняв доклад.

Потом она заговорила о другом, и Потехин не заметил, где сменился разговор. Только что он застёгивал брюки, и вот уже сидит с папиросой, а она говорит о деле так, будто между этими минутами ничего не стояло.

Папка лежала между ними закрытой. Он скользнул по ней взглядом и снова ничего не сделал.

Августина держала чашку обеими руками. Чай давно остыл и затянулся плёнкой, но она не пила и держала чашку, кажется, по той же причине, по какой держат карандаш на заседании.

— Мне нужны приговорённые к расстрелу, — сказала она. — Живыми. Привозить сюда, во двор, после одиннадцати. Что с ними будет дальше, не ваша забота.

Потехин готовился к просьбе о дровах.

Но прозвучало другое, и сказано было без нажима и без паузы, тем же голосом, каким спрашивают, свежий ли чай. Голос был ровный и хозяйственный, не допускавший ни возражений, ни уточнений, и вопрос, стоявший у начальника губотдела в горле, остался стоять там же.

— Этапируемых тоже могу давать, — добавил он вместо этого. — Которых можно не довезти. Задержанных без документов, — он помолчал. — С последними осторожнее.

— Как оформлять?

— Акт о приведении приговора в исполнение. Время, место и причина смерти. Две подписи, моя и врача. Без подписей недействительно.

— Врач кто?

— Дробыш. Сорок лет, морфинист, руки трясутся, но подпись ставит ровно. Возьмёт и не спросит. Ему главное доза, а не бумаги.

— Конвойные?

— Пузанов и ещё один. Молодые и глупые, платить помесячно. По десять рублей на нос, больше — разбалуются.

— Куда заезжать?

— Во двор задом. Со стороны переулка, чтобы не разворачиваться на улице. Ворота широкие, телега проходит. Ночью, после одиннадцати, когда на Дворянской никого нет.