18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Небоходов – Суккуб революции (страница 13)

18

Ляпин заговорил с порога, не дожидаясь вопроса. Слова пошли из него, как пар из перегретого котла, внахлёст, перебивая друг друга. Он давился ими и глотал слюну на каждом втором слове.

— Я взял на себя чужое, товарищ! Если разобраться, я и не виноват! Там был ещё один, Михайлов, он главный, а я так, за компанию… Мать у меня старая, в Гнилицах, глаза совсем плохие, я ей каждый месяц три рубля посылаю, а теперь не смогу, потому что эти три рубля я должен Митьке Сорокину за сено, а Митька — человек строгий, не прощает, а я ему говорю: «Митька, погоди, весной отдам…» А весна пришла, а денег нет, а мать осталась без трёх рублей… Вы же понимаете, товарищ?.. Я не виноват! Там был ещё один, главный, а я так, за компанию, понимаете?

Говорил он без остановки: долг, мать, Михайлов, снова мать, снова долг, и так по кругу, не замечая, что повторяется в третий раз. Там, где слова не помещались в горле, они выходили хрипом. Связанные руки дёргались в такт речи: арестант пытался помогать себе жестом, а верёвка не пускала.

Женщина слушала. Она не перебивала и сидела всё так же прямо, держа руки в перчатках на скатерти. Так принимают сводку по уезду: внимательно и без участия. Разница была одна: сводку потом подшивают в дело. Перчатка на скатерти не шевельнулась ни разу.

Ляпин замолчал, и в комнате стало тихо. Слышно было, как остывает чайник, тихо щёлкая, и как за стеной шаркают по половице.

Женщина встала одним движением, ровным и точным, и указала на лестницу, ведущую на второй этаж, в тёмный коридор, откуда тянуло старым деревом.

Ляпин поглядел на лестницу, потом на хозяйку и на свои руки, всё ещё стянутые за спиной. Мозоль над большим пальцем беспокоила его последний раз в жизни. Ступени были стёрты посередине до белизны. Он пошёл наверх следом.

Спальня оказалась меньше, чем он готовился увидеть. Полы некрашеные, со щелями, и снизу тянуло сыростью. Железная кровать с никелированными шариками была застелена серым бельём, не грязным, но и не свежим. В доме, где стоял стол на восьмерых, бельё перестилали по своему порядку, и порядок этот Ляпина не касался.

Умывальник в углу стоял на железной треноге, вода в тазу отдавала затхлостью. Лампа на тумбочке горела с вывернутым фитилём и освещала край кровати, оставляя остальное в полумраке.

В спальне ничем не пахло. Весь дом пах воском, хлебом и керосином, а здесь — ничем. Ляпин потянул носом ещё раз и не нашёл ничего, и от этого пустого воздуха ему сделалось не по себе.

Августина вошла следом, притворила дверь, которую вело в раме, и повернула ключ. Щелчок в тихой комнате прозвучал громче, чем полагалось бы такой мелкой вещи.

— Раздевайся, — сказала она.

Сказано было коротко и без интонации, как отдают команду на построении. Ни пояснений, ни смягчений, ни «пожалуйста».

Ляпин стоял посреди комнаты со связанными за спиной руками и смотрел на неё, как смотрит солдат, не разобравший приказа, но очень старающийся его понять.

— Руки, — сказал он. — Они у меня...

Она подошла и развязала верёвку одним движением, не резким и не грубым, а быстрым и точным, как развязывают узел на мешке, который нужно срочно открыть. Верёвка упала на пол бесшумно.

Ляпин начал раздеваться. Пальцы затекли и не слушались, дрожали, скользили по пуговицам и промахивались мимо петель. Косоворотка, которую он носил третий год и которая давно потеряла первоначальный цвет, снималась с трудом: пуговицы застревали, ткань мялась, воротник цеплялся за подбородок. Он всё же стянул её, бросил на пол не глядя и принялся за штаны.

Штаны держались на завязках. Ремня у него не было с тех пор, как старый лопнул прошлой осенью, а на новый не нашлось денег. Завязки запутались в узел, который не поддавался пальцам, и Ляпин возился с ним долго, прежде чем развязал. Штаны соскользнули на пол, и он остался в длинной нижней рубахе до колен, которую мать сшила ещё до войны из домотканого холста, уже потёртого на локтях и на спине.

Сапоги были последними. Он сел на край кровати, скрипнув пружинами, и принялся за шнурки. Пальцы скользили, узлы не поддавались, он тянул и дёргал, а в конце концов стащил сапоги не развязывая, и они упали с глухим тяжёлым стуком, как падают мешки с картошкой.

Он сидел в одной рубахе, босой, с растрёпанными волосами и пересохшими губами, и дышал рвано, прерывисто. Страх у него стоял не в голове, а в теле: колени дрожали, руки тряслись, живот сжимался в комок, который мешал набрать воздуха. Плохое должно было произойти, а что именно, Ляпин не знал, и незнание оказалось хуже приговора, который ему уже читали вслух.

Августина стояла у двери и смотрела на него. Потом сняла перчатки. Сняла их медленно, аккуратно, по одной, сложила на спинке стула одну поверх другой, ровно, без складок, будто укладывала инструменты после работы. Руки у неё были бледные, почти белые, с тонкими длинными пальцами и аккуратными ногтями. Ни колец, ни браслетов, ничего, что выдавало бы её пол или возраст. Просто руки, холодные и точные, рабочие.

Потом она расстегнула платье. Движения были точные и безличные, как расстёгивают пальто перед вешалкой. Пуговицы одна за другой, сверху вниз, без суеты и без спешки. Платье соскользнуло с плеч на пол с мягким шуршащим звуком, и под ним оказалась белая нижняя рубашка, простая, без кружев и вышивки, такую носили все женщины в губернии независимо от положения и достатка.

Рубашку она сняла тоже. Одним движением, через голову, не задерживаясь и не стесняясь, не делая пауз. И осталась голой.

Тело у неё было стройное, почти худое, с чёткими линиями рёбер под кожей и плоским животом, на котором не осталось ни складок, ни растяжек, ни прочих следов прожитого. Груди небольшие, упругие, с тёмными сосками, которые сейчас, в прохладном воздухе спальни, слегка приподнялись и стали твёрдыми, почти выпуклыми. Бёдра узкие, прямые, без той мягкости, какая обычно бывает у женщин её возраста, скорее подростковые, ещё не сформировавшиеся до конца, но уже обретшие окончательную форму. Кожа везде одинаково бледная, почти фарфоровая, без веснушек и родинок, без мелких изъянов, которые есть у каждого живого человека.

Она подошла к кровати, положила руку Ляпину на грудь и толкнула, не сильно, но уверенно, так что он лёг на спину, и пружины жалобно заскрипели под его весом. Потом забралась на него сама, не медленно и не соблазнительно, а просто села верхом, как садятся на лошадь, коленями по обе стороны его бёдер, и, не тратя времени на прелюдии, ввела его в себя.

Он был готов не по своей воле. Тело, напуганное и взбудораженное разом, откликнулось на прикосновение так, как откликается любое мужское тело в подобном положении. Она начала двигаться ритмично и равномерно, без ускорений и замедлений, без пауз и рывков, которые обычно сопровождают этот процесс у живых людей.

Женщина не смотрела ему в лицо. Она смотрела чуть выше, в стену, где в полумраке угадывался контур пятна — то ли от сырости, то ли от копоти, то ли просто тень от шкафа. Лицо её оставалось неподвижным, без выражения и без намёка на удовольствие или неудовольствие. Она работала бёдрами методично и без лишних затрат.

Ляпин сначала сопротивлялся. Не словами и не криком, а телом. Мышцы напряглись, руки сжались в кулаки по бокам, челюсти стиснулись так, что на скулах выступили жёлваки. Он лежал под ней, как лежат под градом ударов, сжавшись и не шевелясь, ожидая, когда это кончится.

Пружины скрипом отсчитывали её движения — ровно, одинаково, без единого сбоя. Ляпин слушал этот счёт и понимал, что считают уже не его.

Потом сопротивление начало уходить. Не как решение и не как выбор, а как физический факт, который нельзя ни оспорить, ни остановить.

Первыми расслабились ноги: мышцы на бёдрах размякли, колени разжались, ступни перестали упираться в простыню. За ними отпустило живот, и дыхание пошло глубже и ровнее. Потом разжались пальцы, и ладони легли на простыню открыто, без напряжения, как лежат руки у спящего.

Последним отпустило лицо. Челюсть разжалась, губы приоткрылись, и на лице, которое минуту назад было искажено страхом, проступило облегчение, а следом благодарность. Страшнее этого в комнате не происходило ничего.

Приговорённый к расстрелу не должен быть благодарен. Ляпин был. Тепло поднималось у него от живота к груди, заполняло грудную клетку, добиралось до горла и останавливалось там, не находя выхода.

Страх, сидевший в нём с ареста, с телеги, с верёвки на запястьях, уходил и вытеснялся этим теплом. Чувство не имело названия, не было в нём ни удовольствия, ни восторга, а было оно проще и окончательнее. Ближе всего оно стояло к согласию.

Августина в это время чувствовала насыщение. Тепло шло снизу вверх по позвоночнику, не волной и не всплеском, а ровным постоянным потоком, как идёт вода по трубе, когда открыли кран. Удовольствия в этом не было. Было удовлетворение мастера, у которого инструмент сработал именно так, как задумано.

Она знала, что до утра он не доживёт. Знание это лежало в ней, как строка из таблицы умножения, не требующая ни чувств, ни сомнений. Приговор трибунала служил ей оправданием, которого не приходилось искать и формулировать: с точки зрения бумаг Ляпин был мёртв ещё до того, как его привезли. Всё остальное сводилось к трате того, что списано в любом случае.