Алексей Небоходов – Суккуб революции (страница 6)
Лицо у него было доброе и согласное, отполированное до блеска двадцатью годами службы при трёх властях подряд. Возразить вслух ему за эти двадцать лет не случилось ни разу, оттого и уцелел.
Слушала Августина его так же, как перед тем осматривала дом, без вежливости и без нетерпения.
Учитывать приходилось и собственное состояние. Она голодала вторые сутки, и с пристани в ней не осталось ничего, кроме остатка прежнего кормления. Кормили её давно и, судя по итогу, недостаточно.
Голод проступал наружу помимо её воли. Черты лица заострились, симметрия из приятной сделалась настойчивой, и кожа под перчатками остыла до температуры комнаты.
Движения, и без того точные, приобрели ту сухую отчётливость, какая бывает у инструмента, которым долго работали без смазки. Августина сидела прямо, не касаясь спинки кресла, и поза её не менялась вовсе. В горле стояла сухость, и глотать было нечего.
Тюрин говорил о разливе, о дорогах и о простых людях, и голос его звучал ровно, по давно накатанному, не требуя от говорящего участия. Ему довольно было слушателя. Августина считала другое.
Она поднялась. Ни предупреждения, ни перемены в лице при этом не случилось, и жеста, который потом можно было бы назвать соблазняющим, тоже. Просто встала и подошла, не медленно и не быстро, как подходят к столу за нужным предметом.
И опустилась перед ним на колени, не снимая перчаток. Половица холодила сквозь юбку.
Тюрин замер на полуслове. Рот у него остался открытым, и оттуда не вышло ни вопроса, ни единого звука. Он сидел, широко расставив ноги из-за живота, и смотрел вниз так, как смотрят на награду, выданную не по заслугам и не по ведомости.
Брюки его она расстегнула сама. Пуговица шла туго. Но пальцы в лайке двигались уверенно, без суеты и без интереса, как на давно освоенной работе.
Помощи от него не последовало. Руки лежали на подлокотниках, ладони взмокли и липли к тёплому дереву, и пальцы подрагивали от того, что сидит в человеке глубже всякой мысли и переживает должность, убеждения и биографию.
— Августина Карловна… — выговорил он, и фраза оборвалась на середине, обратившись в невнятный звук.
Она взяла его в рот. Взяла так, как берут пробу: отмечая вкус, плотность и годность к употреблению. Проба вышла средняя, с привкусом табака и мятного зубного порошка.
Тюрин запрокинул голову, упёршись затылком в спинку кресла, и закрыл глаза. Всё, что в нём было — председатель губисполкома и мягкорукий чиновник, приученный сдаваться первым, — растворилось без остатка. Под перчатками осталось одно тело.
Августина работала методично. Она знала меру: ровно на одно кормление, ни глотком больше. Лишнее с первого раза замечают. Под пальцами частил чужой пульс, торопливый и мелкий.
Театральности в ней не было никакой, всё выверено до мелочи. Гость между тем уходил всё глубже в состояние, которому на человеческом языке названия не нашлось. Он переставал быть кем бы то ни было и делался просто теплом, просто жизнью, которую из него вынимали ровно и аккуратно, как лист за листом из подшивки.
Разрядка настигла его волной, прошедшей насквозь и вышедшей наружу долгим сдавленным стоном. Августина приняла тепло и почувствовала, как оно идёт по горлу сверху вниз, густое и живое.
Тело получило наконец то, чего ждало вторые сутки. Удовольствия в этом не было никакого. Это было топливо.
Мир вокруг между тем занимался своими делами. Через открытую дверь виднелся кабинет с зелёным сукном стола, на котором лежал янтарный мундштук покойного бывшего хозяина дома. Если он был покойным.
Свет из венецианского окна лежал на паркете тремя ровными полосами и падал на Августину без теней, ровно и учётно, как падает на стол под ведомостью.
За стеной в столовой шли часы, единственный механизм в доме, исполняющий обязанности исправно. Корзина лежала опрокинутой: гость задел её ногой и не заметил. Окорок в промасленной бумаге выкатился на паркет и остановился у ножки кресла, ближе к делу, чем предполагал даритель.
Августина поднялась и одёрнула юбку одним движением, быстрым и деловым. Ни удовлетворения, ни отвращения лицо её не выражало, усталости тоже. Оно осталось холодным и ровным, и это было правильно: выражать было нечего.
Тюрин же переменился. Морщины разгладились, глаза заблестели, щёки порозовели, кожа подтянулась и дряблость ушла. Одышка, которую он донёс до гостиной с крыльца, исчезла бесследно.
Он дышал глубоко и ровно, как дышат после долгого здорового сна. Помолодел лет на двадцать, и не в переносном смысле. Августина посмотрела на результат и осталась им довольна умеренно. Взято было немного, а вернулось видимостью здоровья на несколько недель. Проценты по такому займу платят позже и не деньгами.
— Спасибо, — сказал он.
В этом «спасибо» слышалось лишнее. Так благодарят за чудо, природы которого не понимают и понимать не хотят.
Августина кивнула. «Пожалуйста» она не сказала. Кивают так, приняв доклад к сведению.
Уходить он собрался не сразу. Брюки застёгивал дрожащими пальцами, поправлял пиджак и надевал картуз, и всё это делал медленно, будто заново осваивал собственное тело и находил его в неожиданно хорошем состоянии.
Корзину гость взял пустую. Окорок, мёд и бутылки остались лежать на полу гостиной, и вернуть их ему никто не предложил. Промасленная бумага уже пропитала паркет жирным пятном.
На крыльце он остановился с пустой корзиной в руках и посмотрел на Малую Дворянскую, на яблони в цвету за забором и на низкое апрельское небо.
Стоял он так долго, что Феклуша, выглянувшая из кухонного окна, решила: гость забыл в доме вещь и не может припомнить какую.
Забыть он ничего не забыл. Он оставил окорок, мёд, две бутылки и часть себя, о которой не подозревал, а унёс пустую корзину, лёгкое дыхание и ощущение подаренных двадцати лет. Ивовые прутья скрипнули у него под пальцами, когда он перехватил ручку корзины поудобнее.
Ночь пришла в город тихо и без событий. Сторожить здесь было нечего.
Августина вышла в сад через кухонную дверь и остановилась на каменной плитке у крыльца. Холод земли чувствовался через подошвы. Воздух пах землёй, яблоневым цветом и дымом: за Гнилым оврагом топили печь, дым стелился низко, цепляясь за слободские крыши.
Оттуда же доносилась гармонь. Одна и та же мелодия повторялась раз за разом, обрываясь и начинаясь снова. Гармонист играл для себя, и во всей губернии, похоже, только он был занят делом по собственному желанию.
Где-то отрывисто лаяла собака, без злости, от скуки. С реки пришёл пароходный гудок и растёкся над садом дольше, чем ожидалось: в этих местах звук любит воду. Река шла своим порядком, не сверяясь с тем, что делается на берегу.
Яблони в темноте потеряли чёткость и выглядели белыми пятнами, размытыми тенью, будто через сад развесили простыни и забыли снять. Сирень у забора стояла недвижно, в тугих тёмных бутонах, будто раскрываться не собиралась.
Секретарь губкома прошла до каретника и обратно. Шаги её на утрамбованной земле не давали звука, и только редкий хруст камешка под подошвой обозначал, что по саду кто-то ходит.
Голод её не прошёл. От Тюрина она взяла мало, едва хватит на сутки. Пожилой чиновник с мягкими руками и одышкой не годился для источника, на который рассчитывают долго.
Расчёт она провела сразу, стоя между яблонями. Сколько таких, как Тюрин, нужно в неделю? Трое. Четверо, если с запасом. Сколько их в городе? Чиновников подобного веса человек пятнадцать. Сколько придёт добровольно? Один или двое. Остальных придётся вызывать.
Вызывать было можно, но неудобно. Такие, как Тюрин, приходят с корзиной и поклоном один раз в жизни. Второй визит выглядит иначе: с вопросами, с осторожностью и с тем страхом, который родится от чересчур точного знания.
На улице брать нельзя. Секретаря губкома узнают в лицо, она видела, как смотрели на неё на дебаркадере и как провожали взглядом пролётку. Исчезновения на виду ей не годились ни в каком количестве.
Требовался канал: постоянный, объяснимый и оформленный официально бумагой. Устройство, которое работает без её участия, как водопроводный кран, только исправный. В доме кран был неисправен, и это она уже проверила.
Августина подняла руку к лицу и остановила её на полпути. Трогать не имело смысла: она знала, что нащупает. Лайка перчаток не пропускает тепла, а тепла под ней и не было.
Голод выходил наружу самовольно. Скулы выглядели резче, чем следует, губы истончились и глаза набирали ту ртутную яркость, которую при свете не скроешь и ничем не объяснишь.
Дело было в заметности. Заметность мешала работе. Даже Феклуша, положившая себе за правило не замечать в этом доме ничего, могла заметить это.
Хозяйка вернулась в дом. Кухня встретила её запахом кофе с цикорием, горьким и едким. Феклуша стояла у плиты спиной к двери и помешивала в кастрюле, а на столе уже ждала фаянсовая чашка с синим ободком.
Кухарка не обернулась. Она сдвинула кастрюлю на край плиты, взяла полотенце и, не поворачиваясь, сказала:
— Кушайте, Аристарх Петрович.
В кухне сделалось тихо. Кастрюля шипела, выкипая, но звук её доносился будто из другой комнаты и другого вечера.
Феклуша повернулась медленно, как поворачиваются к тому, что уже случилось. Лицо её побелело до бумажного оттенка, и на этом белом глаза стояли чёрные, слишком чёрные, будто их нанесли поверх кожи тушью.