Алексей Небоходов – Соннер (страница 11)
Дом встретил его знакомым скрипом парадной двери, запахом старого дерева и лестничной клетки, по которой он поднимался двадцать лет. На втором этаже свет горел только в его окне — соседи уже спали или смотрели телевизор в темноте, и синий свет экранов подрагивал на потолках квартир.
Ключ в замке повернулся легко. Его жильё ждало таким же, каким он оставил его утром, — зелёные обои в цветочек, паркет, который скрипел в определённых местах, и трещина на потолке спальни, знакомая с детства, вечная и неизменная, бабушкина. Эта квартира была единственным местом, которое Леонид мог назвать домом без чувства, что врёт.
Завтра ночью он войдёт в мёртвый сон Олега. Не за ключом — за правдой. И если там ждёт убийца, пусть попробует добавить к коллекции убитых третьего.
Леонид закрыл дверь на все замки и пошёл спать.
Глава 6. Петербург мёртвого друга
Леонид вернулся в свою квартиру. Она приняла его тишиной, старым паркетом и хиреющей геранью на подоконнике, которую он постоянно забывал поливать, но и выбросить или хотя бы выставить цветок в подъезд рука не поднималась. Герань была воспоминанием о бабушке.
На кухне соннер съел салат, купленный в кулинарии, прямо из пластикового контейнера пластиковой вилкой, оставшейся от какой-то заказанной еды, которую он почему-то так и не выбросил. Затем сварил кофе в бабушкиной турке с отбитой эмалью на ручке — единственной посуде в этом доме, в которой можно было приготовить достойный кофе. Пил у окна, глядя во двор. Двор внизу был пустой, только кот сидел под скамейкой и смотрел на что-то невидимое в сумерках, как профессор над сложной диссертацией. Леонид смотрел на кота. Кот не смотрел на Леонида.
В спальне он разделся, лёг на спину, и матрас принял тело, как принимал двадцать лет: с покорной вмятиной под поясницей и знакомым поскрипыванием пружин при каждом вдохе. Потолок белый, с лепниной и трещинкой в правом углу, знакомой, как собственный почерк. За окном прошёл трамвай, дребезжание сначала нарастало, потом прокатилось мимо и растворилось… И стало тише, чем было до него.
Семнадцать лет один и тот же процесс засыпания: закрытые глаза, ровное дыхание и расслабленные руки, и сознание стекает вниз, по капле, пока не остаётся только пульс. Потом приходило натяжение, медленное и тягучее, как будто в груди кто-то тянет тетиву. Василиса называла это «накоплением потенциала», и хотя соннер не понимал физики, зато каждый раз чувствовал одно: секунду невесомости, как будто в лифте, слишком быстро поехавшем вниз.
…Сначала изменился воздух — стал металлическим, с привкусом электричества. Следом пришёл жёлтый тёплый свет и знакомая вибрация — до дрожи в костях.
Леонид открыл глаза в движущемся поезде метро.
Жёлтые лампы заливали вагон мягким ровным светом, пластиковые поручни поблёскивали, пахло нагретым металлом и чужими пальто, и всё это складывалось в единственную, безошибочно узнаваемую картину: подземка, порог, точка, где обычный сон становился Сновидением. У каждого соннера свой порог, кто-то просыпается посреди парка или на размытой просёлочной дороге, кто-то — в комнате детства с запахом маминого супа. Леонид всегда выныривал здесь, среди стука колёс, под покачивание вагона, перед тёмным стеклом, в котором собственное отражение смотрело чуть внимательнее, чем следовало.
Сиденья серо-голубые, мягче и сдержаннее московского яркого синего, приглушённые, как питерское небо в ноябре. Акустика тоже была другая: в столичной подземке звук глухой, давящий, словно многомиллионный город придавливает своды тоннелей собственным весом, а здесь гулко и просторно, словно тоннели прорублены в мягком, податливом грунте. Питерское метро соннер узнал сразу. Глаза ещё привыкали к жёлтому свету, а слух уже всё знал.
Пассажиры сидели неподвижно, человек двадцать, лица вперёд, глаза открыты и не моргают. Спрайты, пустые оболочки, массовка без воображения, безобидные, безликие и никому не нужные.
Из динамика раздался механический женский голос:
— Станция «Зенит». Следующая станция — «Беговая». Осторожно, двери закрываются.
Двери разъехались с тихим шипением, несколько спрайтов вышли на платформу — так выходят, когда некуда торопиться и нечего терять. Поезд тронулся, за окнами потянулась тоннельная темнота, пока впереди не засветилась новая платформа.
— Станция «Беговая».
Керамическая плитка под ногами оказалась твёрдой, убедительно настоящей и холодной сквозь подошвы. Воздух пах металлом, подземной сыростью и чем-то ещё, едва уловимым — балтийской влагой, которую приносит с собой город, стоящий на болоте у моря.
Эскалатор вёл наверх, длинный, питерский, уходящий в бесконечность. Ступени двигались медленно, поручень чуть быстрее, древняя техника, не синхронизированная за полвека. Поднимаясь, соннер думал об Олеге. Не о мёртвом, лежащим на Новодевичьем, не о деловом, в дорогом костюме и швейцарских часах, а о школьном мальчике, краснеющем у доски, списывающем историю, путающем Наполеона с Александром Македонским, влюблённом в Лену так же безнадёжно, как все остальные, но молчавшем упорнее всех.
Этот сон не походил на Юркин. Юркина Москва орала непристойными памятниками, пивными фонтанами и мраморными писсуарами вместо вокзалов. Здесь же было тихо, по-настоящему, до звона в ушах — тишина, в которой слышно, как дышит пространство. Олег строил свой сон не как карнавал, а как крепость. Шустровиков прятал дорогое среди хохота и похабщины — шум надёжнее любого сейфа. Олег выбрал тишину, где каждый неверный шаг слышен на километры.
Эскалатор вынес его наверх, и Леонид шагнул в город.
Петербург белых ночей: сиреневый бестеневой сумрак, небо цвета старого серебра, долго пролежавшего в чьих-то хранилищах, и неподвижный, густой, влажный воздух, пропитанный особенным северным светом, не принадлежащим ни дню, ни ночи. Время здесь застыло в зыбкой точке, где солнце не заходит и не всходит, а просто катается по горизонту, как шарик по краю блюдца.
Юркину Москву разгромили, этот город заморозили. Каждое здание стояло на месте, каждый фонарь горел положенным светом, но жизни не было, её просто выключили, как выключают свет, когда уезжают надолго.
Соннер шёл по Туристской улице от станции к заливу. Новостройки по обеим сторонам нависали угрюмыми коробками, ни одного огня в окнах, ни одного голоса из форточек. Даже граффити на стенах выглядели официально, словно нарисованы по заказу мэрии для создания атмосферы урбанистической жизни. Мокрый асфальт отражал фонари длинными оранжевыми полосами, уходившими до горизонта, а вода собиралась в лужах безупречной формы, как будто даже лужи здесь делали по техническому заданию.
С каждым кварталом нарастал запах моря: сырость, холод и тяжёлый балтийский дух, дыхание воды, слишком долго лежащей между камней, не успевающей прогреться. Справа, между корпусами, стали проблёскивать полосы залива — неподвижная, непроницаемая гладь, поглощавшая свет и не отдававшая обратно.
Леонид остановился у просвета между домами и думал про Юрку, про официальную версию его гибели: несчастный случай, купался, течение унесло. И про то, что Шустровиков плавал, как дельфин, с детства и ни разу не тонул даже в сильном похмелье. Олегов сон был пропитан водой — не морской, не невской, другой. Здесь можно было утонуть, не замочив ног.
Он двинулся дальше, потому что мёртвых друзей не вернёшь размышлениями о том, как они умирали, а живых можно потерять, если слишком долго думать о мёртвых.
Ветер с залива бил в лицо, тяжёлый, влажный, не бриз из рекламы курортов, а что-то древнее и безжалостное, точно так же дувшее здесь и три века назад, когда Пётр решил построить город на болоте назло географии и здравому смыслу.
Далеко, за неподвижной водой, на горизонте лежал классический Петербург: шпили, купола и колонны. Но мосты были разведены. Леонид понял не сразу, сначала просто почувствовал, что горизонт неправильный, потом разглядел тёмные углы, торчащие в сиреневое небо. Проход к центру отрезан, сон защищался, не пускал чужих.
Соннер стоял на берегу и понимал: Олег не просто умер во сне. Скорее всего, его убили здесь, а теперь подсознание охраняет то, что он прятал при жизни.
Там, где в реальности поднималась стеклянная игла Лахта-центра, стояла сталинская высотка. Камень поглощал свет белых ночей, не отражая, гранит или базальт, синий до черноты, плотный и тяжёлый, с колоннами толщиной в автобус и карнизами, украшенными барельефами: рабочие и солдаты, серпы, молоты, пятиконечные звёзды. Серьёзная, убеждённая попытка построить вечность из камня — какая уж тут ирония. Шпиль терялся в сиреневом небе, висевшем слишком близко над зданием, как крышка на кастрюле.
Прожив двадцать лет в сталинском доме, соннер знал этот стиль. Но на Чистых прудах был домашний «сталинский ампир», согретый десятилетиями кухонных разговоров за чаем. Здесь всё было иное — холодное, государственное. Человек, думавший квартальными отчётами и разговаривавший слайдами, внутри посмертного сна построил крепость прошлого века, башню со стенами толщиной в метр.
Леонид толкнул массивную дверь — металл, обитый кожей, с заклёпками размером с кулак. Поддалась она медленно. За ней пахло камнем и временем.
Внутри высотки царили мрамор, бронза и тишина того сорта, какая в живом мире встречается только в мавзолеях и в налоговых инспекциях в обеденный перерыв. Леонид до этого вечера думал, что знает всё о советской имперской архитектуре, но оказалось, что знал он только домашнюю разновидность. Эта была парадной. Эта хотела, чтобы входящий чувствовал себя ничтожеством, и справлялась с задачей блестяще.