Алексей Небоходов – Соннер (страница 12)
Коридоры с потолками в три человеческих роста, серый мрамор на полу, тёмно-красный камень с золотистыми прожилками на стенах, фриз с барельефами под потолком: серпы, молоты, снопы пшеницы, шестерёнки — полный иконостас эпохи, почти справившейся с задачей вечности. Олег, обставлявший офис в стиле «скандинавский минимализм, бюджет неограничен», в посмертном подсознании оказался убеждённым сторонником сталинского монументального барокко. Профессионал в Леониде не удивился. Подсознание шведский дизайн не читает.
Лифты за решётчатыми дверями, стрелки застыли на разных этажах, как часы в доме покойника. Соннер нажал кнопку. Тишина. Нажал ещё раз, на случай если механизм «задумался о смысле существования». Электричество работало, но кабины приняли коллегиальное решение уйти на пенсию и стояли на своём твёрже, чем сам Олег на любых переговорах при жизни.
Оставалась лестница. Широкие каменные ступени были спроектированы для наркома в шинели и начищенных сапогах, а не для сорокалетнего журналиста в кроссовках, пришедшего ковыряться в мозгах мёртвого одноклассника за деньги. Каждый шаг отдавался эхом среди мраморных стен, усиливался и возвращался обратно, и ко второму этажу у Леонида сложилось стойкое ощущение, что здание комментирует его визит, и комментарии далеки от комплиментарных.
На втором этаже за первой попавшейся дверью обнаружилась переговорная: стол, стулья и доска. На доске мелом были написаны расплывавшиеся формулы, и Леонид понял, что стоило сосредоточиться. Внутренний профессионал отметил: стандартная детализация, подсознание уверено, что формулы должны быть, но понятия не имеет какие. Внутренний человек добавил: в точности, как Олег у доски при жизни, только Олег ещё и потел.
Дальше шли кабинеты, архивы, ещё переговорные, всё чистое, готовое к работе и никем не тронутое, как абонемент в спортзал, купленный первого января. На верхних этажах располагались квартиры: комнаты с застеленными кроватями, шкафы с одеждой — костюмы и рубашки, всё серое, всё одинаковое, как будто корпоративный дресс-код пережил основателя и распространился на загробную вечность. Ни одной фотографии, ни одного магнитика из Кемера на холодильнике. Жильё для людей без прошлого и, по всей видимости, без малейшего чувства юмора.
Корпорация мечты, буквально мечты, — функциональная, эффективная и мёртвая, как презентация на двести слайдов, которую докладчик читает вслух. Работать можно, спать можно, жить нельзя, потому что жизнь начинается с немытой чашки в раковине, а здесь раковины сияли так, будто их отмыли от самой идеи грязной посуды.
На седьмом этаже Леонид нашёл служебную дверь. Металлическая, серая, из тех, за какими обычно обнаруживается щитовая, ведро со шваброй и лёгкое разочарование в человечестве. За этой находилась весна.
Соннер толкнул створку и шагнул в май.
Яблони цвели белыми и розовыми облаками, воздух пах мёдом и свежей землёй. Солнце стояло послеполуденное, майское, под тем углом, при котором хочется бросить всё, лечь на траву и смириться с тем, что ничего важнее этого конкретного солнечного дня в жизни нет и не будет. Май в средней полосе России, который все помнят с детства, каждый год ждут и каждый год не верят, что он наступит, а когда всё же наступает, упиваются солнцем, яркостью одуванчиков и запахом сирени.
Двор большой, квадратный, трава ровная, яблони рядами, и в углу — клумба с тюльпанами, которая цвела нарочито аккуратно, будто тюльпаны получили служебную записку и выполняли, не обсуждая.
А посреди всего этого тепла и света стояла школа.
Кирпичное здание в три этажа, красный кирпич, побеленные бордюры, крыльцо о трёх ступенях и дверь с облупившейся синей краской. Леонид узнал её мгновенно, не похожую, а именно эту, вплоть до трещины под окном второго этажа, появившейся в девяносто седьмом и не заделанной ни при них, ни при тех, кто был после, потому что трещины в российских школах переживают директоров, учеников, реформы образования и самих хозяев сна.
Школа на Проспекте Мира. Парта на двоих, контрольные, списываемые по кругу, сигареты в туалете на третьем этаже и одна любовь на троих, причём девочка об этой любви знала, все трое знали, и семь лет все четверо делали вид, что ничего не происходит. Лучшие годы, не потому что учили полезному (дискриминанты и многочлены пригодились так же, как умение определять род немецких существительных), а потому что именно здесь они освоили курс из четырёх главных дисциплин: дружить, врать, мечтать и разочаровываться.
Семь этажей мрамора и безличных переговорных, а внутри — школьный двор с яблонями. Человек, думавший отчётами и разговаривавший слайдами, после смерти обнаружил единственный слайд, понятный без перевода: дверь с облупившейся краской, за которой прошло детство и юность.
Соннер поднялся на крыльцо, потянул, и дверь выдала скрип, которым скрипела каждое утро семь лет и который пережил капитальный ремонт, смерть хозяина сна и его одноклассников и, вероятно, переживёт тепловую смерть вселенной, потому что в российских школах скрипят не петли, а сама концепция народного просвещения.
Запах мела, хлорки и линолеума ударил в лицо, как пощёчина памяти. Безошибочный, неподдельный аромат: карбонат кальция, пыль, казённое моющее средство, которым техничка Зинаида Петровна драила полы с яростью, объяснимой только личной обидой на грязь как явление. В этих коридорах детский пот, страх перед контрольной, восторг последнего звонка — всё смешалось в единый букет, который промышленность, к счастью, так и не научилась разливать по флаконам, потому что если бы «Eau de Школа №47» появился на полках, одна половина страны рыдала бы в парфюмерных отделах, а вторая скупала бы эти флаконы.
Из глубины коридора донёсся звонок, тонкий, электрический, делящий детство на две половины: можно бежать в буфет за пирожком с повидлом и нельзя. Леонид не помнил ни одной формулы, но частоту этого звонка узнал бы даже будучи в коме.
Коридор начал подбрасывать картинки, не галлюцинации, а воспоминания, вшитые в ткань сна точнее любого нейрохирурга и деликатнее бульдозера. Олег у доски: мнётся, краснеет, мел крошится в потных пальцах, а Марь Ивановна ждёт формулу площади треугольника — их математичка, давно смирившаяся с несправедливостью вселенной, но продолжающая выходить на работу из принципа. Юрка на задней парте: списывает нагло, решает задачу раньше учительницы, потому что для Шустровикова списывание было не нарушением правил, а высшей формой их соблюдения, доведённой до степени искусства. Лена в первом ряду: грызёт синюю ручку, тёмные волосы падают на лицо, не поднимает глаз, когда Леонид входит в класс после болезни, и вот это «не поднимает» запомнилось отчётливее, чем таблица Менделеева, теорема Пифагора и дата Куликовской битвы вместе взятые.
Коридор тянулся дольше, чем имел архитектурное право: важные места растягиваются, пространство подчиняется не геометрии, а тому, от чего сжимается горло, и любой архитектор, сунувшийся сюда с рулеткой, уволился бы к обеду, запил к вечеру и сменил профессию к утру.
В конце коридора дверь с табличкой «Директор», из тех, за которыми в детстве ждали нагоняй, а во взрослой жизни, если повезёт, больше не оказывались. Леониду не повезло.
За дверью было присутствие. Живое, думающее и чем-то основательно занятое. Соннер положил ладонь на холодную ручку, сжал крепче, чем требовалось, и толкнул.
Директорский кабинет: высокие окна, книжные шкафы и портреты важных людей, не рассмотренных вблизи ни одним человеком, включая директора, за сорок лет. Массивный стол с зелёным сукном, из тех, за которыми подписывают серьёзные бумаги, принимают судьбоносные решения и, как выяснилось, занимаются сексом.
За столом находился Олег, а на нём, поверх зелёного сукна, верхом сидела Лена.
Внутренний профессионал попытался запустить стандартную процедуру: идентификация симулякров, оценка автономности. Внутренний человек послал профессионала в то анатомическое путешествие, в которое Юрка отправил всю Москву, и замер в дверном проёме. Такое лицо он в последний раз носил в шестнадцать, случайно зайдя в женскую раздевалку.
Олег в белой рубашке, расстёгнутой на несколько пуговиц, галстук на полу, в позе, именуемой в деловом мире «пятница после шести». Лена двигалась медленно, ритмично и стонала по-домашнему, как стонут, когда хорошо и стесняться некого, потому что единственный потенциальный свидетель — портрет знаменитого педагога — благоразумно смотрел в другую сторону.
Другая Лена. Не хрупкая девочка из Юркиного саркофага, а взрослая женщина лет двадцати пяти, с волосами, собранными в хвост, и помадой на губах. Одета в «компромисс между памятью и желанием»: белая блузка, расстёгнутая до состояния «намерение понятно», и коричневая шерстяная юбка из девяностых, укороченная гораздо выше колен, как носила настоящая Лена, когда бывала уверена, что учителя не видят. Учителя видели. Чулки заканчивались там, где начиналась юбка. Каблуки были явно не ученическими.
Повернула голову через плечо, не прекращая движения, увидела Леонида и хихикнула, звонко, по-девчоночьи.
— Ой, Лёнька! — как будто её застали не на директорском столе в однозначной позе, а за поеданием пирожков на большой перемене. — Ты, как всегда, не вовремя.