Алексей Небоходов – Полётов 2 (страница 1)
Алексей Небоходов
Полётов 2
Глава 1. Конверт
Леонид Полётов провёл на Балканах восемь лет в полном одиночестве.
Его дом на южном склоне высокого холма представлял собой каменную коробку из тесаного известняка, возведённую ещё при Тито, с просевшей черепичной крышей с восточной стороны. Перед домом простиралась терраса на массивных деревянных столбах, откуда в ясную погоду были видны красные крыши трёх деревень, причём каждая лежала в другой стране. Дом был обставлен тяжёлой дубовой мебелью, кухня оснащена эмалированной посудой со сколами, а кухонный стол пересекала трещина через всю столешницу. Леонид каждое утро выскребал из этой трещины хлебные крошки кончиком ножа — ритуал, ставший частью его быта, наравне с работой над рукописью, прогулкой по горной тропе и глотком ледяной воды из стекающего с гор ручья.
Режим дня Полётова был выстроен жёстко: любое отступление от заведенного порядка могло подорвать то единственное, что держало его. Утро занимала рукопись, в полдень приходила Мария — болгарка, работавшая на него уже два года и знавшая все его привычки, — и готовила стейк или баранину, купленную у местных фермеров. Затем Леонид отправлялся на прогулку по горной тропе, где ему был знаком каждый камень — маршрут он составлял так, чтобы не пересечься ни с местным пастухом, ни со случайным туристом. Вечер проводил у камина с бокалом ракии, читая Борхеса на испанском, потом засыпал. Назавтра все повторялось с педантичной точностью. Этот дом стал для него своеобразной конечной точкой, за которой не было ни пути, ни причины бежать дальше.
Москву Леонид покинул без шума и почти без сожалений: закрыл дверь квартиры и переехал сюда, в тишину, которая поначалу оглушала, а через несколько месяцев стала единственным переносимым состоянием. До отъезда Полётов был журналистом — автором острых колонок в забытых ныне изданиях. Писал он хлёстко, с интонацией человека, который знает изнанку событий, но никогда не рассказывает, откуда берёт информацию. Читатели ценили это и не задавали лишних вопросов.
Но знания его брались из области, куда обычная журналистика не заглядывает. До работы в газетах, под другими именами, Леонид был агентом влияния — не шпионом с рацией и микроплёнкой, а специалистом тончайшей и самой грязной работы: его внедряли в политические, националистические и культурные круги, чтобы одним присутствием, взглядом или словом менять настроения, перекраивать расклады и подталкивать людей к решениям, которые те считали своими. Полётов покинул эту сферу, расплатившись всем, что имел.
О нём давно забыли. По крайней мере, ему так казалось, пока три дня назад в дверь не постучали.
Стук был не привычный, тихий, как у Марии, и не короткий условный — как у Зорана с соседнего хутора. Стук был незнакомым и настойчивым.
Полётов открыл — перед ним стояла женщина лет двадцати пяти, в мятых джинсах и блузке, потемневшей от пота, с рюкзаком за плечами. Кроссовки покрывала рыжая пыль местной глинистой почвы, на щеке краснела царапина от ветки. Лицо казалось не столько красивым, сколько запоминающимся: острые скулы, твёрдый подбородок, тёмные глаза. Женщина смотрела прямо, без извинения за вторжение.
Её звали Марина Косичкина, журналистка из Москвы. Незадолго до этого её задержала местная полиция по звонку встревоженного хозяина, у которого она снимала комнату: Марина допытывалась у крестьян, показывала фотографии Полётова, выясняла, где именно находится его дом. Полицейский позвонил Леониду с извинениями и попросил поговорить с ней, иначе она продолжит свои поиски, тревожа местных жителей. Полётов согласился: лучше контролируемое вторжение, чем стихийное.
Он впустил её, рассчитывая на стандартное интервью с заготовленными фразами о прелестях уединения, а затем — на то, что журналистка удалится во свояси. Но разговор между ними сложился иначе, и впервые за долгие годы Леонид заговорил по-настоящему. Марина слушала его не как репортёр с диктофоном и готовой схемой статьи, а внимательно, не торопя. Не перебивала, не уточняла, устроилась напротив на жёстком стуле, поджав ногу, и ждала ровно столько, сколько ему требовалось, чтобы найти слова для того, что оставалось невысказанным тридцать с лишним лет.
В первую же ночь они оказались в одной постели. Марина вошла к нему без приглашения, без флирта и без сомнений: просто села на край скрипучей кровати и посмотрела так, будто решение было принято задолго до встречи. Полётов не стал её останавливать — не потому, что не мог, а потому, что впервые за долгие годы не хотел. Каждую ночь она оставалась, а он не просил уйти. Днём были его исповедь, её молчание и ракия на двоих, ночью — её тело, его голод, смятые простыни и переплетённые пальцы в темноте. Откровение и близость смешались настолько, что Леонид перестал понимать: говорит ли он о гибели Ирины потому, что доверяет Марине, или потому, что час назад целовал её плечи, раздевает ли её от желания или потому, что она только что расплакалась, рассказывая про Елену.
За три дня и три ночи Полётов выложил всё, что хранил годами. Об Елене Павлиновой — кинозвезде и первой своей любви, которую терял трижды и каждый раз возвращал слишком поздно. Об Ирине Ворониной — дочери националиста, в которую влюбился и любил, пока снайперская пуля не оборвала её на полуслове у Белого дома в октябре девяносто третьего. О Самюэле Донго — чернокожем друге по студенческой общаге, ставшем президентом африканской страны, и о том, как власть уничтожила тех, кого он любил. О долгих годах двойной жизни, где каждое слово и каждое касание были рассчитаны, а близость служила инструментом влияния.
На третий вечер, когда солнце садилось за горы, Полётов ощутил лёгкую пустоту — почти свободу, какой не чувствовал давно. Марина, сидевшая напротив, вдруг изменилась: из взгляда ушло и журналистское упрямство, и недавняя нежность, а осталось что-то другое — решимость человека, который слишком долго откладывал главное. Она потянулась к сумке, достала плотный светло-бежевый конверт без марки и обратного адреса и положила его на стол.
— Меня попросили передать это тебе, — сказала тихо.
Полётов посмотрел на конверт, потом на неё, медленно открыл клапан. На стол высыпались фотографии и сложенный пополам лист — и лицо Леонида менялось с каждой секундой, пока на нём не застыло выражение, которого Марина никогда прежде не видела: не боль, не гнев, а глухое потрясение.
Руки его задрожали, дыхание сбилось, и конверт едва не выскользнул из пальцев. За окном прозвучал первый раскат грома надвигающейся грозы.
— Останься, — произнёс Полётов, не оборачиваясь.
— Я не уйду, — ответила Марина.
Воздух после дождя стал прозрачным — таким он бывает только в горах, когда ночной ливень вымоет небо дочиста. Капли на оливковых ветвях за окном поблёскивали в первых лучах рассвета, а небо расчистилось до синевы без единого облака. Полётов сидел за деревянным столом в кухне, прислушиваясь к тому, как капает вода с карниза, и ладонь его невольно поглаживала конверт, лежащий между ним и Мариной.
Старая эмалированная кружка с кофе грела пальцы — голубая, с белыми крапинками, с чуть облупившимися краями — такие были в каждом советском доме. Марина молчала, держа свою обеими руками, как будто ей было холодно, хотя утро выдалось тёплым.
Леонид взял конверт и аккуратно раскрыл его. Оттуда выскользнули четыре фотографии — чёрно-белые, с чуть размытыми краями, с жёстким контрастом оперативных снимков, сделанных в спешке. Старая фотобумага едва слышно шелестнула, ложась на стол.
— Девяносто первый год, — произнёс Полётов, разглаживая снимки. — Служебный вход концертного зала «Юбилейный». За кулисами. После убийства.
На первом снимке — коридор, ведущий к гримёркам: опрокинутые стулья, разбросанные программки концерта, а в углу — тёмное пятно крови на светлом линолеуме. Марина чуть подалась вперёд, вглядываясь.
— Снимки сделаны для внутреннего пользования, — добавил Леонид, глядя не на них, а куда-то мимо. — Прессе их никогда не показывали.
На втором — гримёрка с разбитым зеркалом. На столике лежала раскрытая косметичка, рядом — опрокинутый флакон одеколона, растёкшийся по столику тёмной лужицей. В осколках зеркала отражался силуэт человека с камерой.
Третий снимок был самым тяжёлым. Тело на полу, лицом вниз, кровь растеклась по линолеуму неровным пятном вокруг головы. Концертный пиджак с атласными отворотами на рукавах был измят и задран, обнажая белую рубашку, пропитавшуюся чем-то тёмным. Одна рука вывернута под неестественным углом, пальцы скрючены, а волосы слиплись от крови. Лица не было видно.
— Андрей Стрельцов, — сказал Полётов негромко. — Ему было тридцать пять.
На последнем снимке — группа людей в углу коридора: кто-то в милицейской форме, кто-то в штатском, никто не смотрел в камеру. Один, в сером костюме, что-то записывал в блокнот, а на заднем плане женщина закрывала лицо руками.
Леонид аккуратно сложил снимки обратно в конверт, и Марина заметила, что руки его едва заметно дрожат.
— Есть ещё кое-что, — сказал он и вынул сложенный вдвое лист бумаги.
Письмо было напечатано на обычном принтере, но подпись в конце стояла от руки — твёрдым почерком. Полётов развернул лист и положил перед Мариной так, чтобы она могла прочесть.