Алексей Кукушкин – Эпическая ярость. Первая неделя Epic Fury. The First Week (страница 4)
Акустики доложили: «Цель поражена, сэр. Корабль тонет».
В динамиках раздался треск, скрежет металла и что-то похожее на крики, но сквозь толщу воды крики не слышны, или мне просто показалось. Я отвернулся от экрана и сказал: «Отлично, парни. Хорошая работа. Погружаемся на шестьдесят метров, ложимся на обратный курс».
Никто не аплодировал, не кричал «ура». На подлодке не принято радоваться смерти. Даже смерти врага. Мы просто сделали свою работу. Я спустился в каюту, сел на койку и уставился в стену. Перед глазами все еще стояла точка на экране, которая была кораблем, а на корабле было тридцать два человека. Я попытался представить их лица, но не смог. Только цифры, только координаты, только приказ. Я достал фотографию Сьюзи и долго смотрел на нее. Она улыбалась. За стеной гудели машины, где-то в отсеке Джонсон травил очередную байку, а я сидел и смотрел на жену и думал: а знаешь ли ты, чем я занимаюсь, когда меня нет дома? Знаешь ли ты, что сегодня я убил тридцать два человека, просто нажав кнопку?
В 22:00 я снова поднялся в центральный пост. Смена доложила: «В проливе тихо, сэр. Иранцы убрали остатки флота в базы».
Я кивнул, проверил показания приборов, пожелал вахтенным спокойной службы и вернулся в каюту. Лег, закрыл глаза и попытался уснуть. Не получилось. В голове крутилась одна и та же фраза, которую я сказал себе днем: «Это просто точка на экране».
Точка. Просто точка. Тридцать две точки.
Где-то наверху, над толщей воды, над облаками, над всей этой войной, светила луна. Я никогда ее не видел из-под воды, но знал, что она есть. Как знал, что есть дом, есть Сьюзи, есть дети, есть бабушка со свечками, и есть я, командир подлодки USS «Техас», который сегодня потопил корабль и убил людей, и завтра, если прикажут, сделает это снова. Потому что это моя работа. Потому что я защищаю Америку. Потому что иначе нельзя.
За окнами каюты, за стальными стенами лодки, за всем этим металлом и водой шумел океан, а я лежал и смотрел в темноту. До рассвета оставалось четыре часа. До следующей цели, неизвестно сколько. До дома еще два месяца. Я закрыл глаза и попытался представить горный ветер Колорадо. Не получилось. Вместо ветра я слышал только тишину подлодки и собственное дыхание, и точка на экране, которая никак не хотела исчезать.
Завтра была контрольная
Я помню этот запах всю свою жизнь, хотя никогда не могла подобрать ему правильное название. Смесь крови, хлорки, лекарств и человеческого страха, это запах нашей больницы «Шахид Раджаи», где я работаю уже пять лет, с тех пор как вернулась из Лондона. Мама тогда сказала: «Ты сошла с ума, Лейла. У тебя была возможность остаться в Европе, жить спокойно, без санкций, без этой вечной войны».
А я ответила: «Мама, там моя жизнь была спокойной, но она не была моей».
Я иранка, я выросла здесь, под этим небом, которое сегодня, 28 февраля 2026 года, закрыто дымом и звуками взрывов, и даже сейчас, когда весь этот кошмар обрушился на нас, я не жалею о своем выборе. Потому что это моя земля. Моя родина. Наследница Персеполя, империи, которая правила миром, когда предки тех, кто сегодня бомбит мою страну, еще жили в пещерах.
"Как это вынести? Не знаю. Но я здесь. Я остаюсь".
Утро началось обычно, насколько вообще может быть обычным утро в Тегеране в последние недели. Воздух был холодным, февральским, с гор Эльбурс дул легкий ветер, приносящий запах снега и сосен. Небо за окном моей квартиры, которую я снимаю недалеко от больницы, было странного цвета, серо-голубого, с розовыми прожилками рассвета. Я смотрела на горы на горизонте и думала о том, сколько веков они стоят здесь, сколько империй видели, сколько войн пережили. Они видели Александра Македонского, сжигавшего Персеполь. Видели арабов, монголов, турок. Видели, как мы поднимались снова и снова, и сейчас они смотрят на нас, на новый пожар, и молчат. Горы всегда молчат, это мы, люди, кричим.
Я пришла на смену в семь утра, переоделась, проверила инструменты в операционной. Сестра Фатима, мы работаем с ней уже три года, пила чай и жаловалась на мужа, который опять забыл купить хлеб. Я слушала вполуха, кивала, а сама думала о Зейнаб. Моей младшей сестре двенадцать, она учится в школе Минабе, сегодня у них контрольная по математике, и она боялась до икоты. Мы говорили с ней вчера вечером по телефону, я обещала приехать в выходные и помочь с дробями.
«Лейла-джан, я ничего не понимаю в этих знаменателях», — ныла она.
Я смеялась: «Глупая, знаменатели это ерунда, вот в Лондоне мне пришлось учить английские медицинские термины, это был настоящий кошмар».
Она смеялась, я слышала ее смех, звонкий, детский, похожий на колокольчик. Последний раз я слышала этот смех вчера. Последний раз в жизни.
В 09:15 все изменилось навсегда. Сначала была вибрация, странная, глухая, уходящая куда-то глубоко в землю, как будто сама планета застонала под нами. Потом пришел звук, тяжелый, раскатистый, от которого задрожали стекла в окнах и зазвенели хирургические инструменты на стерильных столах, а потом вой сирен, крики на улице, топот ног в коридорах, и первые раненые, которых начали привозить уже через десять минут. Я выглянула в окно и увидела небо, чистое, ясное, утреннее, но в нем, высоко-высоко, тянулись белые инверсионные следы, как шрамы на теле моей родины. Самолеты, их самолеты, чужие, враждебные, несущие смерть.
Главврач, доктор Салехи, выбежал в коридор и закричал: «Лейла, Фатима, все в операционную! Массовое поступление!»
Я побежала, на ходу затягивая перчатки, и молилась про себя, чтобы Зейнаб была в школе, а школа была далеко от всего этого. Очень далеко. Мы не знали тогда, куда именно пришлись удары. Слухи разносились быстрее ветра: Тегеран, Исфахан, Кум, Кередж, Керманшах, Тебриз, Илам, Лурестан, Дезфуль, Нахаванд, Кангавар. Список городов звучал как поминальная молитва. Моя страна, моя древняя, гордая страна, истекала кровью с самого утра.
Первый пациент, которого я увидела, был мужчина лет сорока, контуженный, с открытым переломом ноги. Кость торчала наружу, белая, страшная, а он смотрел на меня безумными глазами и повторял: «Я просто шел на рынок, просто шел на рынок».
Мы затащили его в операционную, я держала ему руку, пока хирург работал, и считала про себя, чтобы не сойти с ума, раз, два, три, четыре.
Потом был мальчик, лет десяти, с ожогами лица. Его привезла соседка, потому что родители погибли под обломками дома. Мальчик не плакал, он просто молчал и смотрел в одну точку, а когда я обрабатывала ему раны, вдруг спросил: «Ханум, а мама теперь где?»
Я не знала, что ответить, а просто погладила его по голове и продолжила работать. В такие моменты все слова бессмысленны, остаются только руки.
В 10:30 привезли женщину на последнем месяце беременности. У нее было ранение в живот, и она кричала не от боли, а от ужаса за ребенка. Ее звали Марьям, ей было тридцать два года, и она ждала первого сына после трех дочерей.
«Пожалуйста, — шептала она, сжимая мою руку так, что хрустели кости, — пожалуйста, спасите его. Я все выдержу, только пусть он живет».
Мы боролись за нее два часа, делали кесарево прямо в операционной, и ребенок закричал. Мальчик, здоровый, несмотря ни на что, с черными волосиками и громким, требовательным криком. Мать потеряла много крови, но выжила. Когда я выносила ребенка, чтобы передать неонатологам, она поймала мою руку и прошептала: «Как его назвать?»
Я сказала: «Назовите Омид». Надежда. Она улыбнулась сквозь слезы, и я вышла в коридор, где меня ждал следующий, их было бесконечно много.
В час дня привезли старика, которому было за семьдесят. У него не было видимых ран, он просто сидел на каталке и смотрел в стену. Я спросила: «Ага-йе Рахбар, вы ранены?»
Он повернулся ко мне, и я увидела его глаза, абсолютно пустые, как у человека, который заглянул в бездну и увидел там свое отражение.
«Мой дом, — сказал он тихо. — Мой дом, где я прожил пятьдесят лет, его больше нет. Вся моя жизнь, там, под камнями. Фотографии жены, ее платье, которое я хранил после ее смерти, детские игрушки наших внуков, книги, которые я собирал всю жизнь. Все, понимаешь, дочка, все».
Я взяла его за руку, посадила в палату, дала воды. Что еще я могла сделать? Я не могла вернуть ему дом. Я не могла вернуть ему жизнь.
После обеда пришла страшная новость. Кто-то из санитаров, молодой парень Али, вечно гоняющий чай и сплетничающий с медсестрами, вбежал в ординаторскую с белым лицом и сказал: «Лейла-ханум, там по радио передают... Школа в Минабе. Прямое попадание. Начальная школа для девочек».
Я замерла. Мир вокруг меня остановился. Звуки исчезли, краски потускнели, осталось только одно слово, стучащее в висках: "Минабе. Моя Зейнаб учится в Минабе. В начальной школе для девочек".
Я выронила из рук историю болезни, которую заполняла, и побежала к главврачу.
Доктор Салехи стоял в коридоре, разговаривая с кем-то из министерства, когда я подлетела к нему, запыхавшаяся, перепачканная кровью, с безумными глазами. «Доктор Салехи, мне нужно уйти. Сестра. Моя сестра там. В Минабе. Ей двенадцать лет».
Он посмотрел на меня, потом на очередь раненых, которая заполняла коридор до самого выхода, на носилки с кричащими людьми, на лужи крови на полу, на санитаров, еле успевающих все это разгребать. Секунду он молчал. Потом сказал: «Лейла, иди. Я прикрою. Только вернись, слышишь? Ты нам нужна».