Алексей Колмогоров – Сахар (страница 49)
Гершвин уставился на девчонку.
– Какой отец?
– Отец… ну, знаешь, мужик, который зачал тебя с женщиной, называется отец, а та женщина – мать, – пояснила Амарилис с ядовитой ухмылкой.
– Обязательно отец?
– Угу…
– Обязательно сына?
– Он так сказал…
У Гершвина был совсем дурацкий вид, девчонка рассмеялась. Гершвин вцепился ей в руку.
– Ты точно поняла? Посмотри еще раз!
– Ты что! Мне больно!
– Он точно говорит: отец должен убить сына?
– Да, он это говорит! Я пока еще понимаю по-испански.
Гершвин взял бутылку и глотнул рома.
– Что с тобой? Ты какой-то… пришибленный. – Девчонка потрогала его лоб. – У тебя живот болит?
Гершвин еще глотнул из бутылки. Торопливо набрал номер на мобильнике.
– Мой дорогой! Как ты долетел? – сказала мама с острова Сент-Китс.
– Все хорошо, мама!
– Тебе нравится Куба?
– Нравится. Кто такой Диего Альварес?
Пауза, а потом беспомощно:
– Как ты узнал?
– Неважно. Кто это?
Пауза, а потом сухо:
– Твой отец.
– Круто…
Пауза.
– Ты больше ничего мне не скажешь?
Вздох.
– Ну, это не по телефону.
– Нет уж, скажи мне по телефону, он был в Одессе?
– Да… В восемьдесят шестом году… У нас… мы… В общем, он уехал, и я вышла замуж за твоего… отца… А в восемьдесят седьмом родился ты.
– Ты вышла за папу, чтобы скрыть беременность?
– Не говори так. Ты ничего не знаешь.
– Да, я ничего не знаю! А почему?! Почему я не знал этого?!
– …Нипочему. Прости. Так получилось… Как ты узнал? Ты его видел?
– Нет, – соврал Гершвин.
– Ты нашел его? Ты пойдешь к нему?
– Нет. Пока, мам.
– Но как ты узнал?
– Неважно!
– Как же неважно? Ты его видел?
– Нет. Все, мам, пока. Я еще позвоню. Береги себя.
– Когда ты позвонишь?
– Скоро. Не волнуйся.
Он отключил вызов. Девчонка смотрела на него с любопытством.
– Это что за язык?
Бродил по улицам, пока не стемнело. Где-то выпил еще и еще. Приземлился только на террасе гостиницы «Инглатерра». Они любили зависать здесь с Клаудией. Теперь он сидел один, смотрел на панораму площади с пальмами и монументом, на длинный ряд сверкающих немыслимыми красками допотопных динозавров американского автопрома, чудом выживших на этом «затерянном острове». Перекликались их водители. Небо становилось все сине́е, а фонари – все желтее, и в вязком смешении теплых и холодных красок неспешно проплывала пестрая толпа. Музыканты зажигали, и публика жгла. Гершвин заказал еще рома и узнал песню, которую они слушали здесь раньше, и Клаудия перевела ему простые слова: «Накрась свои губы, Мария, и ты снова станешь красивой, как когда-то, когда я увидел тебя первый раз…»
Зачем они это делают? Он просто хотел сидеть здесь, и напиваться, и смотреть, как за колоннами в розовых и бирюзовых боках кабриолетов отражаются желтые фонари. Зачем теперь эта песня? Спойте лучше про команданте Че Гевару! Но они уже разогнались и катили по рельсам: перестук барабанов – как перестук колес.
Гершвин расхохотался громко, но никто не обратил на него внимания, среди общего веселья можно было хохотать сколько угодно.
Я убил друга из-за тебя, папа, друга, которого сначала предал и обокрал… Накрась, накрась свои губы, Мария, и мы пойдем танцевать, как прежде, нет, я не отдам тебе Клаудию, нет, папочка, ты здесь ни при чем,
Гершвин опять смеялся, и все вокруг смеялись.
О Мария, Мария, ты так прекрасна, Мария!
Все смеялись и хлопали в ладоши вместе с ритмом, повторявшимся с железной неустранимой последовательностью. Солист заливался, и голоса ему вторили и вторили, и плыли за колоннами цветные пятна, и поэт Хосе Марти высился на площади, недвижимый, с указующим перстом…
Ритм все повторялся, но голоса смолкли. Солист пошел по столикам собирать гонорар. Когда он подошел и протянул плетеную корзинку, то увидел, что парень плачет.
– Тодо бьен, сеньор?[33] – спросил солист.
– Тодо бьен, – ответил Гершвин.
Утром он вышел из гостиницы «Инглатерра», где снял номер, и позавтракал в дешевом кафетерии по соседству. Здесь они с Клаудией тоже бывали, ели бутерброды с ветчиной и сыром. Гершвин заказал себе такой же. Когда смуглая девушка принесла еду и кофе, он сказал ей по-испански (знал уже полсотни слов):
– Спасибо, сестра!
И она ответила без тени иронии:
– Приятного аппетита, братец!
Жуя бутерброд, Гершвин думал: как хорошо почувствовать свою кровную связь с этой симпатичной девчонкой, и с этой площадью, и с поэтом, возвышавшимся на площади под пальмами. Но он уже знал – эта связь ненадолго, и придется покинуть только что (вчера) обретенную родину, потому что он увезет Клаудию отсюда, когда найдет. Навсегда. Свыкнувшись уже с тем, что он кубинец, и даже с тем, что он кубинец-эмигрант, Гершвин ежеминутно содрогался при мысли о другом вчерашнем открытии – об извращении, почти инцесте, невольно им совершенном, ведь оказалось, у них с отцом на двоих одна девушка. Гадость какая! Неужели всю свою будущую жизнь, ложась в постель с любимой женой, он будет думать о папе. Надо было прибить того папу в самом начале, еще в пещере…