Алексей Колмогоров – Сахар (страница 34)
– Сама…
– И где она?
Доктор указал вытаращенными глазами в чащу тростника.
Полковник обежал машину кругом.
– Клаудия! Клаудия! Не бойся! Выходи!
Никто не ответил и ничто не дрогнуло в тростнике.
– Клаудия! Это я – Диего! Не бойся, все хорошо!
Только тихий монотонный шелест листьев.
Полковник вскочил в отсек, достал ключ и отстегнул доктора от носилок.
– За мной! Быстро!
– Куда? – Доктор вжался в угол.
– Быстро! Если не хотите быть соучастником убийства!
Полковник потащил Владимира к могиле. Тот икал и всхлипывал. У могилы запричитал:
– Не надо! Не надо!
– Успокойтесь! Делайте, что я говорю, и все будет хорошо.
Полковник сунул пистолет за пояс, встал на колени над могилой. Быстро откопал руками плечи и голову трупа и рывком посадил его. И тут же боковым зрением заметил, что длинная тень доктора сделала резкое движение. Полковник метнулся в сторону, перекатился на спину – и все же бедро ожгло. И доктор уже заносил лопату для второго удара. Полковник выхватил пистолет, выстрелил в небо мимо уха Владимира. Тот бросил лопату и побежал, гадко подвывая. Полковник догнал его в тростнике, схватил за ворот рубахи, поволок обратно к могиле. Доктор хлюпал носом и тоненько повизгивал. Труп сидел в могиле, свесив голову набок.
– Я не убью тебя! Не убью! – Полковник тряс доктора за грудки и хлопал по щекам. – Помоги отнести его в машину, и все будет хорошо!
Вдвоем они вытащили тело из могилы, внесли его в отсек, уложили на носилки, стащили штаны.
– Вы убили его! – стонал доктор. – Что мы делаем?!
– Делаем, что положено!
Они делали, что положено, минут пятнадцать.
– Он умер! Умер! – кричал доктор.
Но полковник продолжал терзать бездыханное тело.
– Разряд!
– Это же попадание в сердце!
– Нет! Сердце не задето! Разряд!
– Господи!
Они еще мяли и колотили тело и подбрасывали его током, но оно не оживало.
– Продолжай! – бросил полковник окровавленному доктору и выскочил из отсека.
Подойдя вплотную к тростнику, вяло шевелившему листьями, полковник приставил к виску пистолет и сказал:
– Ты меня слышишь? Подними его! Если он не встанет, игра окончена! Подними его! Подними его!
Истерический вопль доктора из отсека:
– Ну всё! С меня хватит! Он труп!
Полковник бормотал в черную чащу:
– Это твой ответ, клоун? Твое последнее слово?
Тихий шорох листьев. Полковник взвел курок.
– Ладно…
Он еще ждал, ждал – секунды три. Оглянулся через плечо в отсек; увидел неподвижное тело и окровавленного доктора с трясущейся головой.
Полковник нажал на спуск. Осечка. Еще. Осечка… Осечка…
В шелесте листьев полковнику почудился тихий смешок.
Всё. Теперь всё. Шум в ушах или шелест листьев.
Полковник опустил пистолет.
– Есть пульс! Есть! – завопил доктор в отсеке.
Сердце Геры заработало через двадцать две минуты после выстрела. Еще два часа полковник оперировал, доктор ассистировал ему. Извлекали пулю, удивительным образом вошедшую в единственной точке на левой стороне груди, где она ударила в ребро и не задела ни сердца, ни легкого. Сердце остановил болевой шок. Зашив рану, полковник оставил Геру под наблюдением снова прикованного доктора и вышел в темноту.
Двинулся по следу – примятым стеблям, подсвечивая себе под ноги телефонным фонариком. Здесь явно прошел один человек, но как-то странно петляя, бросаясь из стороны в сторону. Вдруг что-то белое метнулось навстречу в свете фонаря и захлестнуло лицо. Вскрикнув, полковник сдернул с головы простыню. Клаудия убежала, завернувшись в нее, но с этого места почему-то продолжила путь голой. Вперед уходила прямая и ровная полоса примятых стеблей, будто тут прошла уже группа человек из пяти. Кто-то ждал ее здесь? Дождался и сказал: брось ты эту тряпку, зачем она тебе. И Клаудия побежала дальше в этой стае – голая и свободная. Бред. Но не более безумный, чем всё, что происходило в последние дни. Кто мог ждать ее здесь? Кто знал, что она здесь окажется и вообще встанет на ноги? Полковник наклонился и посветил фонариком. На рыхлой земле были видны следы босых ног – две маленькие аккуратные ступни, ее ступни. Потом следы стали глубже, а расстояние между ними все увеличивалось и достигло нескольких метров. Гигантские шаги. А потом следы ног и вовсе исчезли. Полетела? Полковник не стал ломать себе голову. Он просто бежал по проходу – широкому и прямому, будто трактор здесь прошел, но следов колес при этом не оставил.
Вдруг тростник кончился. Проселок. На обочине в пыли снова отпечатались босые ноги и протекторы автомобиля. И следы с протекторами пересекались. Полковник телефоном сфотографировал автомобильный след. Только теперь, остановившись, он понял, как давно ему не хватает воздуха. В его возрасте уже не надо бы бегать по ночам за голыми девчонками.
Он упал в тростник навзничь, растянулся на теплой земле, блаженно зажмурился и пробормотал:
– Он умер по всем медицинским показателям. Сердце остановилось, дыхания не было, реакции отсутствовали. Я убил его. Убил. Что было потом – не считается. Теперь оставь ее в покое… и меня тоже…
7
После первой ночи с сеньором жизнь Алиоки изменилась удивительным образом. Первое время она работала на кухне и жила в бараке за конюшней с другими фаворитками. Но скоро сеньор выделил ее даже из этого избранного общества. Как так получилось, она не могла понять, да и не ломала себе голову.
Никто бы не поверил, что хозяин всерьез увлекся одной из своих рабынь, – никто во всем этом проклятом Новом Свете, кроме Инес. Пока Антонио имел своих рабынь без разбора, она терпела: уже знала, что здесь это в порядке вещей. Но когда он сосредоточил свое сластолюбие на одной – этого Инес перенести уже не могла. К тому же он приказал построить для Алиоки отдельную хижину на заднем дворе. Инес закатила страшный скандал и потребовала, чтобы муж продал «эту черную суку». На что Антонио в бешенстве орал, что он скорее саму Инес продаст в бордель на Ямайку. После этого супруги два месяца не замечали друг друга и, само собой, не ложились в постель. Хижину для Алиоки построили. Ни у кого из рабов за всю историю этой гасиенды никогда не было собственного жилья. Они рождались, жили и умирали в общих бараках.
В шестнадцать лет Алиока родила первенца от хозяина, а в двадцать уже была матерью трех его сыновей. Антонио если и питал к ним какие-то чувства, то хорошо скрывал это. Когда он видел этот выводок, вопящий вокруг Алиоки, только усмехался снисходительно. Даже оставаясь наедине с семейством, он ни разу не погладил ребенка по голове, не взял на руки, не сказал ни слова. Но все же он позаботился о сыновьях на свой манер: запретил гонять их на работу, хотя другие малолетки уже с четырех-пяти лет копошились на полях и на скотном дворе. Вряд ли плантатор мог сделать для своих побочных детей что-то большее в традициях и понятиях того времени.
По ночам, оставив спящих мальчишек в хижине, Алиока проходила с черного хода в спальню сеньора, летела на крыльях, потому что любила своего зеленоглазого Антонио. Он дал ей жизнь вместо скотского существования. Оставлял личину хозяина за порогом спальни и дурачился с ней, и смеялся, и болтал, как влюбленный мальчишка. Говорить обо всем на свете – счастье, которого Алиока раньше не знала. В тихие минуты после приступов страсти сеньор рассказывал ей о городах – Гаване и Тринидаде, о других странах – ведь он бывал в Испании; о необъятном океане, который ему дважды пришлось пересечь. Она слушала и ничего этого не могла вообразить. Особенно ее волновало море, океан. Как это – столько воды, что можно плыть месяц, не видя берегов! От гасиенды до моря было миль десять, но это расстояние ей так и не удалось преодолеть. Одна она не могла пойти, это считалось бы побегом, а просить Антонио отвезти ее – не решалась. И так он осыпал ее милостями без меры.
Когда ей минуло восемнадцать, хозяин поставил ее экономкой в доме. Мать ее к тому времени уже умерла и не могла порадоваться невероятному возвышению дочери. Алиока распоряжалась кухней и припасами, в том числе – и сахаром. Сахаром!!! Наконец-то она могла есть его, сколько влезет, сеньор разрешил. Доставалось и детям, перепадало и братьям. И в постель к сеньору она без пары кусков не приходила, сосала их после этого, отвернувшись к стене. Он насмехался, но терпел. При таком избытке углеводов Алиока с возрастом наверняка заболела бы сахарным диабетом, но не успела.
Раз в месяц в роще за конюшней разводили большой костер. Рабы пили самодельную брагу из отходов сахароварения – недобродивший ром – и плясали до упаду. И тут Алиока давала волю темпераменту. Она часами кружилась, изгибалась и взлетала вместе с языками пламени. Все мужчины смотрели на нее, все ее хотели, но никто не смел. Она знала, что где-то за пределами освещенного костром круга сидит сеньор Антонио и не сводит с нее глаз. И все это знали. Никто из рабов не решался не то что танцевать с ней в паре, но даже оказаться рядом, чтобы случайно не заслонить ее от этого взгляда из темноты. И она часами солировала, сама себя доводя до экстаза.
Однажды в танце к ней приблизился незнакомый парень, легкий, улыбчивый. Увивался вокруг Алиоки, источая страсть. Она уходила от него, отстранялась, но он не отставал.
– Ты кто? – рассердилась она.
– Я шутник, – он засмеялся.
– Шутник? А ты знаешь, что тебе может быть за такие шутки?