Алексей Колмогоров – Сахар (страница 35)
Он опять смеялся. Грохотали барабаны. Они танцевали в бешеном ритме, кружась и извиваясь.
– Я тебя не знаю. Ты здесь недавно?
– Недавно, недавно! – смеялся он.
– Значит, ты не знаешь, что со мной нельзя танцевать!
– Мне можно! Мне можно! – Он все время смеялся и выделывал немыслимые фигуры, то вертясь волчком на одной ноге, то подпрыгивая высоко в воздух, а то даже кувыркаясь через голову.
– Уходи, дурак! Я принадлежу сеньору!
– Это ненадолго!
– Что ты сказал? Ты больной?
Она даже остановилась и смотрела, как он извивается перед ней. Оглянулась в темноту, а потом вышла из круга и села среди зрителей. Нет, она не собиралась нарываться на гнев сеньора вместе с этим умалишенным.
– Что это за парень? – спросила она у кого-то, показав глазами на танцора, плясавшего теперь в одиночку.
– Который?
– Ну, тот, что со мной танцевал.
– А кто с тобой танцевал?
– Да ты что, ослеп, что ли? Вон тот, с красной повязкой на голове.
– Нет там никого с красной повязкой…
Поспрашивав еще, Алиока обнаружила, что только она одна видит этого парня. Правда, все вокруг были пьяные, да и она не трезвая, но все же она здорово испугалась и решила, что пора домой. Он догнал ее за конюшней.
– Куда бежишь, сестрица? Веселье только начинается!
– Уйди от меня! – Алиока ускорила шаг.
– К сеньору своему торопишься? – Он захохотал на всю округу.
– Тише ты! Он здесь! Он шкуру с тебя сдерет и с меня заодно!
Но парень не отставал.
– Не сдерет с тебя шкуру твой сеньор. Все будет не так… – Он перестал смеяться и замолчал.
Они быстро шагали в темноте, сбегая от барабанов и ощущая близкое дыхание друг друга. Вдруг он остановился и схватил ее за руку. Она вскрикнула, но почувствовала, что сопротивляться не стоит. Парень приблизил свое лицо, и Алиока подумала, что сейчас он будет делать с ней это. Но он заговорил:
– У тебя есть три пути: первый – остаться с сеньором; второй – бежать с детьми; третий – убить сеньору. Что ты выбираешь?
– Разве я могу выбирать? – Она была пьяна, но этот парень, кажется, еще больше ее одурманил одним прикосновением. Лишил воли.
– Только ты выбираешь, только ты… – шепнул парень, шагнул с тропы в сторону и растворился в темноте.
Она плохо помнила, как добралась до своей хижины. К счастью, сеньор в ту ночь почему-то не позвал ее к себе. Только одно отпечаталось у нее в памяти: парень говорил, что она могла бы убить сеньору. При одном воспоминании об этих словах Алиока вздрагивала, как от удара кнутом. Как он мог сказать такое! Больше она этого парня не видела, но каждую ночь спрашивала себя: кто это был или что это было?
Инес! Бедная Инес! Мало того, что на заднем дворе ее дома поселилась вторая жена ее мужа, так она еще распоряжалась кухней, припасами, работами по дому. Это было двойное унижение. Формально, как хозяйка, Инес, конечно, имела власть над рабыней-экономкой, но на деле она не могла ни убрать ее из дома, ни продать, ни даже наказать. Видеть экономку каждый день, говорить с ней было выше ее сил, и она перестала заниматься хозяйством, перестала появляться на кухне, против воли уступив все это Алиоке. Инес запретила экономке проходить в дом дальше кухни, но по ночам этот запрет, конечно же, нарушался, когда рабыня кралась в спальню к хозяину. И Инес это знала.
Однажды Антонио на три дня уехал в Тринидад. Воспользовавшись этим, Инес приказала высечь Алиоку за какую-то выдуманную провинность. Но надсмотрщики не спешили выполнить ее приказ, а только заперли экономку в клетку для провинившихся рабов. Они понимали: когда сеньор вернется, гнев его будет страшен. Так и случилось: узнав о неудачном покушении Инес, Антонио ее ударил. И после он еще поднимал на нее руку. Алиоку же пальцем не трогал. В конце концов черная жена, жившая в хижине, была молчаливо признана рабами и челядью как главная, а белая жена все больше превращалась в привидение в собственном доме. С мужем она не разговаривала, хозяйством не занималась. В белом платье, белой шляпке, под белым зонтом она часами колесила в полях. Издалека это походило на мираж: сквозь вертикальные волны горячего воздуха проступала коляска, запряженная парой белых коней; в ней дама в белом; а следом – двое всадников…
8
Гершвин открыл глаза, сощурился под слепящей лампой. Над ним нависало лицо полковника. Гершвин хотел двинуть в это лицо – в лицо убийцы кулаком, но удара не вышло, а только нелепое сокращение плечевых мышц, закончившееся обжигающей болью в груди.
– Не дергайся, – сказал полковник. – Сколько пальцев?
И показал два.
– Пошел ты! – прошелестел Гершвин.
– Хорошо, – сказал полковник удовлетворенно.
За открытой дверью отсека сиял день. Гершвин лежал на носилках, голый по пояс, с забинтованной грудью.
– Ты стрелял в меня…
Полковник кивнул.
– И… почему не убил?
– Убил, – сказал полковник.
Гершвин помолчал. Разгадывать ребусы он был еще не в состоянии.
– Где Клаудия?
– Не знаю. Она сбежала.
– Сбежала? Как сбежала?
– Очень быстро, на своих ногах.
Гершвин переваривал новость, и лицо его смягчилось.
– Так она проснулась?
– Так проснулась, что я не смог ее догнать.
– Куда она делась? – Гершвину трудно было говорить.
– Она добежала до края поля, и там ее подобрала машина.
– Голую?
– Голую. Тебя только это волнует?
– Ты видел машину?
– Нет. Только след. Хватит болтать. Тебе нужен покой.
– Надо искать ее!
– Она уехала в неизвестном направлении. Сейчас мы ничего не можем сделать.
– Сколько времени прошло?
– Трое суток…
– Сколько?! Ты упустил ее, урод!
– Полегче.
– А то что? Застрелишь меня?
– Будешь дергаться, сам загнешься. Закрой рот и спи.
Полковник взял шприц, наполнил его из пузырька.
– Что это? – забеспокоился Гершвин.
– Антибиотик. А еще я вколю тебе седативное. Пуля остановилась в двух сантиметрах от сердца, сломанное ребро зацепило легкое. Ты умер и воскрес.