18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей и Ксения Волковы – Фуллстек (страница 5)

18

Она не нашла слова. Просто выдохнула и покачала головой.

– Ништяк, – кивнул Игорь, с хрустом откусывая огурец. Сок потёк по подбородку, он вытер тыльной стороной ладони. – От моего драм-н-бейс ты меня, конечно, вряд ли отучишь, но вот это… Кинчев живьём – это другой разговор. Не то что с кассеты.

Он говорил с полным ртом, жестикулируя вилкой, на которой болтался надкусанный пельмень. Они были в своей стихии – в этом ночном уюте, где всё позволено: говорить с полным ртом, класть ноги на стул, курить в форточку и не думать ни о чём, кроме музыки и еды.

– А ты видел того чувака в первом ряду? – Ирина подцепила ещё один пельмень. – Лысый, в косухе, с такой цепью на шее, что ей можно якорь поднимать. Он так орал, что я думала – связки порвёт.

– Видел. Его потом охрана вытащила, он боданул кого-то головой в мош-пите.

– Серьёзно?

– Ну. Прямо при мне. Тот упал, а лысый даже не заметил – орал дальше.

Ирина засмеялась – звонко, запрокинув голову. Смех у неё был такой, какой бывает только в семнадцать лет и только на кухне хрущёвки после хорошего дня: беспричинный, лёгкий, от полноты.

Они дружили с четвёртого класса. Не в том смысле, в каком взрослые говорят «дружили» про мальчика и девочку, подразумевая что-то большее. Нет. Они просто были рядом – давно, привычно, как два тополя, выросших из одной ямы. Соседние дворы, одна школа, одна параллель. Ирина – «А» класс, Игорь – «Б». Она – отличница с тихим голосом и привычкой опускать глаза, когда хвалят. Он – троечник-раздолбай, которого вытягивали её конспекты и его обаяние.

– Представляешь, – Ирина обвела взглядом кухню. Знакомую до каждой трещинки: обои в мелкий цветочек, отклеившиеся в углу; бабушкин сервант с хрусталём, который никто не трогал; календарь на стене за 1997 год, так и не перевёрнутый; батарея под окном, крашеная серебрянкой, на которой сушились Игоревы носки. – Через год в это время мы, возможно, будем… не знаю… в общаге какого-нибудь вуза?

– Или в армии, – буркнул Игорь.

– Тебя не заберут, у тебя плоскостопие.

– У меня характер. Этого достаточно. – Он фыркнул и отодвинул пустую тарелку. – Сначала экзамены эти долбаные пережить надо. Родители уже мозг вынесли: «Определись с вузом! Определись с направлением!» – Он передразнил отца, занизив голос. – А я что определять-то? Что я люблю? Музыку делать. А куда с этим?

– На звукорежиссёра?

– Куда? В ГИТИС? Во ВГИК? Ты видела, сколько туда стоит? – Он загнул пальцы. – Репетитор, подготовительные курсы, портфолио…

– У тебя есть портфолио. Ты же миксы пишешь.

– Ир, мои миксы – это я в наушниках за компом. Это не портфолио. Это хобби. – Он помолчал. – В консерваторию? Да меня там засмеют. Я ноты читаю через раз.

Он произнёс это легко, почти весело – но Ирина знала его достаточно хорошо, чтобы услышать то, что скрывалось под этой лёгкостью. Страх. Самый обыкновенный, подростковый, тёплый страх перед будущим, которое через год перестанет быть абстракцией и станет конкретным адресом, конкретным расписанием, конкретным утром, когда ты просыпаешься и понимаешь: детство закончилось.

– А я думаю на искусствоведа, – тихо сказала она.

Игорь поднял брови:

– На искусствоведа? Это типа – картины, музеи?

– Типа – понимать, почему одна картина стоит миллион, а другая – ничего. Почему Босх – гений, а не сумасшедший. Почему прерафаэлиты рисовали женщин так, как будто те светятся изнутри.

– Пре-рафа-кто?

– Прерафаэлиты. Художники такие. Викторианская Англия. Они рисовали…

– Ир, – перебил Игорь, поднимая ладони. – Я верю. Я просто слово не выговорю.

Она улыбнулась. Он знал, что когда Ирина начинает говорить об искусстве, её глаза меняются – становятся чуть шире, чуть ярче, – и голос, обычно тихий, набирает ту особую уверенность, которая появляется только тогда, когда человек говорит о том, что любит по-настоящему.

– Да ладно тебе, – Игорь потянулся за сигаретой из мятой пачки «Петра I», лежавшей на подоконнике. – У нас ещё целый год впереди. Самый лучший год. Последнее лето детства, так сказать.

Он произнёс это небрежно, между делом, как говорят вещи, которые не считают важными. Но фраза повисла в воздухе и осталась – как дым от его сигареты, как запах пельменей, как этот вечер.

Последнее лето детства.

Он щёлкнул зажигалкой – тяжёлой, латунной, с выгравированным парусником, – и в полумраке кухни вспыхнуло маленькое пламя, осветив его сосредоточенное лицо. Скуластое, чуть вытянутое, с тёмными глазами, которые в тот момент были добрыми и немного сонными. Затянулся. Выпустил дым в форточку – в тёплый майский воздух, пахнущий тополиными почками и бензином.

Ирина обхватила чашку без ручки двумя ладонями. Чай уже остыл, но она держала, потому что так было уютнее.

За окном двор засыпал. Где-то внизу стукнули костяшки домино – последняя партия. Хлопнула дверь подъезда. Залаяла собака и тут же замолчала. Они сидели за столом – два друга, залитые жёлтым светом тусклой лампочки под потолком. Гора грязной посуды в раковине. Пустая миска из-под пельменей. Горчица, заляпавшая клеёнку. Окурок, дымящийся в жестяной пепельнице из-под печенья.

Вся их жизнь была здесь – в этой кухне. Огромная, неизведанная, ещё умещающаяся в пространстве между газовой плитой и сервантом с хрусталём. Они ели пельмени и строили планы, и всё было ещё возможно.

* * *

Июнь 1999 года, Москва.

Актовый зал школы – всё тот же, но преображённый. Воздушные шары, ленты из серпантина, запах дешёвых духов и подросткового пота. Девочки в вечерних платьях, мальчики в костюмах – неловкие, счастливые, чуть пьяные от лимонада и собственной взрослости.

Леонид стоял у стены. В тёмном костюме, без галстука. Белая рубашка застёгнута на все пуговицы. Он наблюдал. Директор – грузный мужчина с бородой и голосом, привыкшим к четвертному плану, – стоял за трибуной и зачитывал имена.

– …Гущин Леонид – золотая медаль!

Аплодисменты. Леонид поднялся на сцену, принял медаль, пожал директору руку. Потом повернулся к залу. Он не улыбался.

– Благодарю вас, – сказал он. Голос ровный, без волнения. Как зачитывают параграф из учебника. – И, пользуясь случаем, хочу проинформировать.

Зал притих. Кто-то из учителей наклонился к коллеге, ожидая благодарственной речи.

– С сегодняшнего дня для всех, включая близких, я – Виктор. Леонид остался в прошлом.

Тишина. Не неловкая – ошеломлённая. Та разновидность тишины, которая возникает, когда люди не понимают, что только что произошло, и не знают, как на это реагировать. Кто-то нервно хихикнул и тут же замолчал. Мария Андреевна прикрыла рот ладонью. Павел Сергеевич сложил руки на груди и чуть прищурился – единственный в зале, кто не был удивлён.

В третьем ряду, чуть левее прохода, сидела Елена Викторовна. Прямая спина, скрещённые на коленях руки. Её лицо не выражало ничего. Ни шока, ни гнева, ни гордости. Она смотрела на сына тем же холодным, оценивающим взглядом, каким когда-то смотрела на разобранный будильник.

Леонид – нет, Виктор – встретил её взгляд. И не отвёл.

Это был акт творения. Публичный, необратимый. Он не попросил. Не предложил. Он проинформировал. Как ставят штамп на документе. Как объявляют приговор. Как нажимают пальцем на главную пружину механизма.

Он сошёл со сцены, держа медаль в левой руке. Правая была свободна.

Лёня умер.

Виктор родился.

* * *

Двумя днями позже.

Воздух в квартире был густым и неподвижным, как в запечатанной банке. Летнее солнце, пробиваясь сквозь выверенно вымытое стекло, выхватывало из полумрака пылинки – они медленно кружились в луче, словно последние свидетельства хаоса, за которым велось неусыпное наблюдение. Даже пыль здесь вела себя прилично – не оседала на поверхности, а просто парила, не решаясь приземлиться.

Виктор стоял у порога.

Рюкзак – чёрный, новый, без единого значка – стоял у его ног. Рядом – чемодан-тележка, тёмно-серый, с кодовым замком. Внутри – только необходимое: одежда, ноутбук, два учебника по информатике и конверт с документами. Ничего лишнего. Ни одной вещи «на память». Он ехал не из дома. Он выходил из системы.

Елена Викторовна двигалась по комнате беззвучно, как тень. Её домашние тапочки – войлочные, серые, купленные в «Хозтоварах» на Ленинском, – не издавали ни звука. Пальцы провели по корешку книги на полке, проверяя, не нарушил ли кто-то установленный порядок. Глаза, тяжёлые и оценивающие, скользнули по Виктору, задержавшись на мелочах: едва заметная складка на рубашке, прядь волос, лёгшая чуть левее, чем вчера.

– Документы, – её голос разрезал тишину, как скальпель. Не вопрос – констатация. Протокол. – Билет. Виза. Страховка. Всё на месте?

– Да. – Он не добавил «мам». Он давно перестал добавлять. – Всё на месте.

– Покажи.

Он мог бы сказать «нет». Мог бы сказать «я проверил три раза». Но это было бы нарушением ритуала, а ритуалы в этом доме не нарушались. Он расстегнул боковой карман рюкзака и достал прозрачную папку на молнии. Паспорт – заграничный, бордовый, с двуглавым орлом. Авиабилет – Москва – Бостон, «Аэрофлот», рейс SU-315, место 24F, у окна. Виза – F-1, студенческая, вклеенная в паспорт двумя неделями ранее в посольстве на Новинском бульваре. Справка о зачислении на латинице: Massachusetts Institute of Technology.

Елена Викторовна взяла папку, раскрыла, проверила каждый документ – не содержание, а состояние: не помялся ли уголок, нет ли пятна, не сместилась ли справка. Закрыла. Вернула. Кивнула – одним коротким движением, как ставят печать.