Алексей и Ксения Волковы – Фуллстек (страница 4)
Склон кончился.
Она остановилась.
* * *
И вот она стояла над ней.
Девушка. Молодая – может быть, чуть старше самой Веры, может быть, ровесница. Светлые волосы, разметавшиеся по траве, – не грязные, не спутанные, а странно аккуратные, словно кто-то разложил их веером. Белое платье – лёгкое, летнее, с мелким цветочным рисунком, который Вера почему-то запомнила с фотографической точностью: васильки, крошечные, голубые, на белом фоне.
Лицо – бледное, но не каменное. Скорее спокойное, как у спящей. Если бы не поза. Если бы не угол, под которым была повёрнута голова. Если бы не то, что грудная клетка не двигалась.
И часы.
На тонком запястье левой руки – маленькие, дешёвые часы с круглым циферблатом и кожаным ремешком. Секундная стрелка двигалась. Тик. Тик. Тик. Ровно, невозмутимо, педантично. Она отсчитывала секунды, прошедшие с момента, когда эта девушка перестала дышать. Десять. Двадцать. Сто. Тысячу. Часы не знали. Часам было всё равно.
Вера стояла и смотрела на эту стрелку. Несколько секунд – или минуту? – она не могла отвести взгляд. Тик. Тик. Тик. Мир вокруг – парк, деревья, далёкий гул города – перестали существовать. Остались только она, мёртвая девушка и секундная стрелка, которая продолжала считать.
Потом включилось тело.
Она развернулась и побежала вверх по склону. Ноги скользили, пальцы перепачкались в земле. Наверху она огляделась – ни одного человека. Парочка на скамейке исчезла. Качели скрипели на ветру.
Телефон-автомат. Серый, с разбитым стеклом будки, с трубкой, висящей на стальном шнуре. Она схватила трубку, нащупала в кармане двухрублёвую монету, опустила в щель. Гудок. Набрала «02».
Три гудка. Четыре.
– Дежурный слушает.
– Там… – Голос сорвался. Она откашлялась. – В овраге, в парке… девушка. Мёртвая. – Она назвала улицу, ориентир – детскую площадку с ржавыми качелями. – Пришлите кого-нибудь.
– Ваше имя?
– Вера. Вера Ларионова.
– Оставайтесь на месте, наряд выедет.
– Я… – она посмотрела в сторону метро. Посмотрела в сторону оврага. – Я не могу остаться.
– Гражданка, вы обязаны…
– Я позвонила. Адрес дала. – Она повесила трубку.
Потом стояла секунду, положив руку на серый пластик аппарата. Рука дрожала. Мелко, противно, как у старухи. Она сжала кулак – и разжала. Сжала – и разжала. Посмотрела на овраг. Бросила взгляд на часы – свои, наручные, с Микки-Маусом на циферблате, подаренные отцом на четырнадцатилетие.
И помчалась к метро.
* * *
Весь город, казалось, сходил с ума в предвкушении грандиозного события. Из открытых окон машин хрипели одни и те же песни – «Алиса», «Агата Кристи», «Мумий Тролль». Парни в широких джинсах и девчонки в топиках с блёстками стекались к метро, как ручьи к реке. У входа на станцию толпился народ с пивом и сигаретами, кто-то играл на гитаре «Звезду по имени Солнце», фальшивя в припеве.
Вера протиснулась через турникет, нырнула в духоту подземки. Платформа гудела. Все ехали туда же – к «Олимпийскому». Она стояла в вагоне, прижатая к двери, и чувствовала, как билет в кармане становится влажным от пота. Пальцы на левой руке всё ещё были перепачканы землёй из оврага.
К «Олимпийскому» она добралась, когда первая группа уже заканчивала сет. Огромный зал гудел, как трансформаторная будка. Толпа – тысяч пятнадцать, а может, и больше – колыхалась перед сценой, как единый организм. Басы ударяли в грудную клетку, отскакивали от бетонных стен и возвращались удвоенной волной. Воздух пах потом, пивом, сигаретным дымом и чем-то химически-сладким.
Вера протиснулась в гущу. Её толкали, наступали на ноги, кто-то облил пивом рукав джинсовки. Она не заметила. Гитарные риффы били по ушам, усиленные гулкой акустикой арены. «Алиса» вышла на сцену, и «Олимпийский» взорвался криком – утробным, хриплым, животным. Кинчев в чёрном, с микрофоном у губ, рычал в зал, и тысячи голосов рычали в ответ, а бетонный купол ловил этот рёв и швырял обратно.
Вера стояла в самой гуще, сжимая в кармане джинсов мятый билет. Но сквозь завывание гитар и рёв толпы она слышала другой звук. Тик. Тик. Тик.
Навязчивый, неумолимый, не зависящий от громкости. Тихий – тише шёпота. И оглушительный – громче любого баса. Он шёл не снаружи. Он шёл изнутри – из того места, где минуту назад она стояла над мёртвой девушкой и смотрела на её часы.
Она смотрела на сцену, а видела бледное лицо в траве. Светлые волосы. Васильки на белом платье. Секундную стрелку.
Заиграли «Всё это рок-н-ролл». Вера знала слова наизусть – учила в прошлом году, сидя на подоконнике с кассетником. Она открыла рот, подпевая, и звук собственного голоса показался ей чужим.
«Всё это рок-н-ролл…»
А в голове – другое. Не слова песни. Не ритм. Мысль. Одна. Чёткая. Как заголовок статьи, которую она когда-нибудь напишет: «Кто-то убил её сегодня. Прямо сейчас, пока город жил в предвкушении праздника, кто-то уже поставил точку».
Она оглянулась. Вокруг – лица. Счастливые, пьяные, потные, раскрашенные, искажённые экстазом. Тысячи людей, каждый из которых мог быть кем угодно. Каждый – с руками, которыми можно обнять или задушить. Она смотрела на них и думала: среди вас, может быть, стоит тот, кто час назад был в этом парке. Кто видел, как часы продолжают тикать. Кто знает то, чего не знает никто.
Мысль была абсурдной. Параноидальной. Семнадцатилетней.
И абсолютно точной.
* * *
Она ушла с фестиваля раньше. Не дождалась ни «Мумий Тролля», ни «Агаты Кристи», ни финального джема. Просто в какой-то момент поняла, что не может больше стоять в этой толпе, под бетонным потолком, в гуле, который давил на виски, – потому что тиканье стало громче музыки.
Обратная дорога в метро была другой. Не торопливой, как по пути туда, а медленной, вязкой. Вагон раскачивался, лампы мерцали, попутчики – уставшие, пахнущие фестивалем – дремали или тихо разговаривали. Вера сидела у окна, прижавшись лбом к стеклу, в котором отражалось её собственное лицо, и смотрела в тоннельную темноту.
В кармане джинсов лежал мятый билет.
Она достала его. Посмотрела. Потёрла пальцами бумагу – она стала мягкой от пота и тепла. «Максидром-99. СК "Олимпийский". Входной билет». Цена: 120 руб. С одной стороны – логотип фестиваля, с другой – реклама сигарет.
Она сложила билет пополам и положила обратно.
Двери вагона захлопнулись. Поезд нырнул в темноту. Вера Ларионова ехала домой. Ей было семнадцать лет. В кармане лежал мятый билет, под ногтями – земля из оврага, а в голове – тиканье, которое никак не проходило.
* * *
Засвистел чайник – тонко, надсадно, как простуженная птица. Свист ввинтился в тишину хрущёвской двушки и повис под потолком, смешавшись с запахом варёного теста, мясного пара и пыли, которую за день нагрело солнце.
Игорь снял чайник с плиты – газовой, с чугунными решётками и рыжими пятнами ржавчины на белой эмали. Горелка выдохнула голубое пламя и погасла. Он плеснул кипяток в две чашки – разномастные, одна с надписью «Привет из Анапы», вторая – толстая, фаянсовая, без ручки.
В пластмассовой миске дымились пельмени, выловленные шумовкой из кастрюли. «Останкинские», из пачки, по три рубля за полкило. Тесто чуть расползлось, на поверхности бульона блестели масляные круги. Рядом – банка сметаны, горчица, бутылка соевого соуса и пол-огурца на блюдце.
Ирина и Игорь сидели друг напротив друга за столом, покрытым клеёнкой – белой, с блёклыми вишнями, прожжённой в двух местах сигаретой. Оба – распаренные, чуть оглохшие, ещё не смывшие с себя налипший дневной жар, гул толпы и отзвуки басов. На Ирине был просторный клетчатый балахон её отца – рукава закатаны, ворот сползает на плечо. Светлые волосы, чуть потемневшие от пота, собраны в небрежный хвост. На Игоре – потрёпанная чёрная майка Nirvana, с жёлтым смайликом, у которого давно стёрся один глаз.
Это была квартира бабушки Игоря. Бабушка третий месяц лежала в больнице – бедро, – и квартира, по негласному семейному договору, перешла во временное пользование внука. Двушка на Домодедовской: подъезд с вечно разбитым домофоном, лифт, пахнущий кошками, и окна во двор, где по вечерам мужики стучали костяшками домино.
Игорь жил здесь один уже второй месяц. Это было его первое настоящее пространство свободы. Родители – в Подольске, полтора часа на электричке, – и звонили раз в три дня с вопросом «Ты там не спалил ничего?» По стенам коридора висели бабушкины фотографии в рамках: молодёжь пятидесятых, чёрно-белая, улыбающаяся, в белых блузках. Игорь повесил между ними вырезку из журнала Mixmag и постер Prodigy. Бабушка бы не одобрила. Но бабушка была в больнице.
– Дай сюда соевого! – Игорь потянулся через стол за бутылкой, задев локтем стакан с чаем. Чай плеснул на клеёнку – вишни стали ещё более блёклыми.
– Эй, аккуратнее! – Ирина отдёрнула руку.
– Да ладно, тут всё равно всё убитое, – отмахнулся он, плеснув тёмную жидкость на пельмени. – Бабушка эту клеёнку ещё при Брежневе положила, ей уже ничего не страшно.
Ирина с наслаждением обмакнула пельмень в сметану, размешанную с горчицей – много горчицы, до слёз, как любила. Прищурилась.
– Офигенный же день, да? – выдохнула она, закатывая глаза. – «Алиса»… я просто умерла и вознеслась, когда они «Трассу» заиграли. А когда Кинчев вышел к краю сцены и вот так, – она вытянула руку вперёд, изображая фронтмена, – весь «Олимпийский» просто…