18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Хромов – Дверей Нет (страница 11)

18

Зависла пауза. Лед в стакане Торского стукнул о стекло. Торский не сдвинулся с места. Его отражение в окне жило своей жизнью: когда он дышал, оно замирало.

– Интересуется, боюсь ли я ливня. Когда я в последний раз позволяла себе слезы. О чем грезила, когда у меня не имелось… – она запнулась, уголок ее губ дрогнул в остром, пренебрежительном изгибе, – …инструментов. Сеанс у самого бездарного в мире лекаря душ. Столько натужной серьезности, столько пафоса в его попытках соскоблить с меня позолоту. И ведь верит.

Мысль о его вере в то, что ее можно вскрыть, как старую шкатулку с потайным отделением, и обнаружить внутри что-то трепещущее, взамен золы и обрывков чужих изречений, вызвала в ней приступ беззвучного, судорожного веселья.

– А сегодня, – продолжила она, и каждое слово продавливало в ватной немоте глубокую, неисчезающую вмятину, – он заговорил по-другому. С укором. Произнес: «Вы предлагаете мне дистиллят, а я ищу воду из мутного источника». Он одержим, Андрей. Одержим тягой к ампутированному прошлому, которое сам же и выдумал. Ищет во мне то, что я сама давно ампутировала за ненадобностью.

Она выжидала его усмешки. Но Торский не реагировал.

Само естество здешней немоты изменилось, из фонового присутствия она превратилась в действующую силу. Немота всосала ее смех, оставив после себя гудящее разрежение, которое отдавалось глухой вибрацией в ребрах.

Он больше не глядел на город. Поверхность его глаз утратила всякий блеск, сделавшись матовой, поглощающей свет. Илона проследила за направлением его взгляда. Он смотрел вглубь комнаты, на стену над неработающим камином. На место, где прежде что-то висело.

Свет ночника, дрожа, полз по стене, но пустой прямоугольник жадно поглощал его. Это пятно на стене активно втягивало в себя свет и тепло. Оно было порталом в непроглядное, который высасывал взгляд прямо из глазниц. Безмолвный, темный собеседник.

И Торский, устремив взор в эту непроглядность, заговорил. Слова его проступали с усилием, будто фильтруясь сквозь толщу спрессованной золы, теряя по пути остатки интонаций.

– Талант, одержимый призраками… – выговорил он, и фраза с трудом отделилась от его губ, точно застывшая на морозе смола. Он обращался не к ней, он беседовал со стеной. – Такое затевать опасно.

Он сделал глоток, не отрываясь от стены.

– Это всегда приводит к скверному финалу. Для всех участников.

Между ними, казалось, проросла невидимая, пористая грибница, поглощающая звуки и тепло. Она улавливала его странную, гнетущую серьезность, его прикованность к этому пустому месту, но отмахнулась от этого ощущения, списав его на очередную философскую причуду Торского.

Пока ее занимал фарс с жалким художником, Торский, вглядываясь в пустоту, ощущал, как ноет старый, неправильно сросшийся перелом реальности. Он узнавал этот привкус пепла на языке. Такой привкус появлялся всегда, когда вселенная готовилась вывихнуть сустав в том же самом, застарелом месте.

– О чем ты? – голос ее утратил свой металл, превратившись в едва слышный дребезг, которым она пыталась притянуть его внимание обратно.

Взгляд Торского сместился на нее – не плавно, а несколькими отчетливыми рывками, словно вращался тяжелый, каменный глаз древнего истукана. Его глаза превратились в два колодца, затянутых тонкой пленкой нефти, в которых тонуло любое отражение.

– Ни о чем, дорогая, – ответил он. – Просто размышляю, что твоему художнику требуется помощь.

Он отпил еще виски. Лед в стакане тихо треснул, издав последний звук.

– А может, и не ему.

18 Репетиция Выхода.

Гардеробная пожирала звуки. Даже шепот здесь вяз и тонул, не достигая стен; шаги становились ватными, безэховыми. Запахи кедра, старой кожи и замерших духов не витали здесь – они сгустились в неподвижную, слоистую эмульсию, в которой дышалось с трудом. Свет от плафонов был болезненного, желтушного оттенка, и казалось, что сам воздух заражен взвесью невидимых, медленно оседающих спор. Вдоль стен рядами замерла одежда, выстроенная по цвету, фактуре и весу оставленного воспоминания. На вешалках висели пустотелые восковые слепки ее прежних тел, точные копии, лишенные тепла и жизни. Музей ее собственных двойников. Только здесь, в гулком, бархатном пространстве, она могла мысленно пересчитать свои метаморфозы и убедиться, что ее форма все еще цела.

Сегодня ее тело охватила странная внутренняя дрожь, словно ее кости вошли в низкочастотный резонанс с гудением невидимых проводов глубоко под землей. Две недели сеансов с безумным художником словно выскоблили ее изнутри; мир теперь терся о живые, обнаженные нервы. А вчерашний разговор с Торским оставил глухое чувство смещения: центр тяжести ее «я» поплыл, и она боялась сделать неверное движение, чтобы все внутри не потекло бесформенной массой. Ей нужно было умертвить в себе все живое, что начало шевелиться. Позволить внутреннему оцепенению затопить нервные волокна, превращая трепет в неподвижность. Вспомнить, кем ей велено быть.

Они готовились к открытию галереи – повинности унылой, но неизбежной. Торский занимал глубокое кресло из белой кожи в центре комнаты, став его неподвижным ядром. Он окунул все свое внимание в стопку глянцевых карточек, перебирая их с сухим, едва слышным шелестом пергамента. Поверхность его мира не искажалась. Илона стояла перед открытым зевом шкафа, где в полумраке висели вечерние платья, как погребальные одеяния тех женщин, которыми она перестала быть.

Пальцы двигались в сантиметре от шелка, бархата, кружева. Сегодня ей не хотелось быть вспышкой. Хотелось сложиться пополам, потом еще раз, стать точкой, темным пятном на стене. Рука сама качнулась и замерла над маленьким черным платьем. Простым. Почти бесплотным. Armani. Оно обещало глухоту. Глоток чистого небытия. Единственное, что совпадало с ее внутренним состоянием – тлеющим торфяником, что без огня горел глубоко под поверхностью сознания. Это был ее выбор. Крошечный спазм личной воли.

– Нет, – произнес Торский. Голос – ровный и гладкий, как отполированный надгробный камень.

Он не поднял головы. Его взгляд впитался в глянцевую поверхность очередной карточки. Он не видел ни ее, ни платья. Он уловил ее намерение по тому, как натянулось и замерло само пространство между ними.

Движение ее руки оборвалось. Пальцы, не согретые тканью, повисли в воздухе, согнутые, как сухие ветки, так и не дотянувшиеся до ствола.

– Что? – слова вышли из нее чужими, жесткими. Она откашляла комок спрессованной мертвой ткани.

– Сегодня красный, – ответил Торский тоном человека, сверяющего инвентарный список. Он отложил одну карточку и поднял следующую. – Valentino. Второй справа.

Он сказал это так, будто диктовал координаты цели.

Илона повернула голову. Цвет красного платья ударил ей по глазам, вызвав мгновенную дурноту и металлический привкус во рту, как от запаха перегретой проводки. Длинное, с хищным вырезом, оно висело, как свежесодранная кожа. Декларация власти, секса и оглушительного успеха. Полная противоположность ее желанию укрыться, погасить себя.

– Андрей, я не в том состоянии, чтобы носить это, – в ее голосе проступил тончайший волосяной надлом, как в старом фарфоре. Последняя попытка отстоять крошечный, почти неразличимый клочок собственной воли. – Я надену черное.

Шелест карточек прекратился. Он поднял на нее глаза. Взгляд таксидермиста, оценивающего свежий, еще не остывший экземпляр на предмет дефектов шкуры.

– Илона, – сказал он с терпением геолога, объясняющего ребенку разницу между жизнью и камнем. – Не будем тратить на это время. Твое состояние – переменная с ничтожным коэффициентом. Мы ею пренебрегаем при стратегическом планировании.

А затем, снова уронив взгляд на свои карточки, он закончил ампутацию сухой, неоспоримой логикой.

– На мероприятии пресса. Моя пиар-служба разослала релиз. Я заявил, что твое красное платье – символ нашей миссии. Valentino. Твой выход должен коррелировать с брендом. Мы должны выглядеть как единый, монолитный, уверенный проект. Это понятно?

Это. Понятно.

Кор-ре-ли-ро-вать.

Мо-но-лит-ный про-ект.

Слова были безличны, как строки из технического регламента. Они вошли в нее без всплеска, легли на дно тяжелым, остывшим инструментом. Он не запретил. Он доказал логистическую нецелесообразность ее желания. Его слова, как инъекция, зафиксировали ее порыв в вечной неподвижности. Он аннулировал ее личность, сведя ее тело, ее выбор, ее саму к функции в его кампании.

Молча. Она опустила руку. Пальцы, так и не узнавшие прикосновения черного шелка, сжались в кулак, и ногти оставили на ладони четыре белых полумесяца. Потом, с безвольной покорностью анатомической модели, которую готовят к лекции, она шагнула к красной секции и сняла с вешалки то, на которое он указал. Ткань в руках ощущалась теплой и чужой. Словно кожа другого существа.

19 Воспоминание в Стекле

Замок щелкнул со звуком крошащегося сланца, и внешний мир с его огнями отвалился, как струп от раны. Пентхаус принял ее в свои пределы. Он был огромен и стерилен. Идеальный порядок здесь действовал на нервы сильнее любого хаоса, он был агрессивен в своем совершенстве, требуя от находящегося внутри соответствия этой мертвой симметрии. Каждый предмет – от выверенного изгиба дивана до одинокой восковой орхидеи – он впечатал в застывшую лаву своего безупречного вкуса. Здесь не имелось ее вещей. Лишь то, чем он позволял ей пользоваться.